Евгений Салиас - Петровские дни
— Главным заправилой и коноводом будет, конечно, сам граф Панин. И будет этот Совет императорский управлять всей империей.
— Станет он, стало быть, — спросил князь, — выше сената?
— Ещё бы! Гораздо выше! Да что лукавить. Понятно, что это за Совет! И вы сами понимаете. Сии императорские советники станут выше самой императрицы! Никита Иванович почти и не скрывает, что советники императорские будут решать дела и докладывать императрице не для решения, а для обсуждения якобы и подписания.
— Ну, не ожидал! — воскликнул князь. — Однако стоит ли государыне тревожиться и озабочиваться этим? Сказать Никите Ивановичу, чтобы он очухался, сидел смирно — и конец! Ну а другие-то что же? — прибавил князь. — Почему тоже вороги лютые?
— Другие-то? Всякий со своим! Братья Орловы недовольны, что одна их затея не ладится. А затея такая, что я и вам сказать не решаюсь. Княгиня Дашкова недовольна, что государыня не призывает её ежедневно на совет, как какие государственные дела решать, и на всех перекрёстках кричит, что она одна предоставила государыне российский престол, что без неё ничего бы не было, всё бы рухнуло и государыня была бы в заточении, а не императрицей, а государь был бы женат на её сестре, Воронцовой. Бестужев из себя выходит, а когда под хмельком, то на стену лезет — желает быть опять и скорее канцлером. Да и все-то, кого ни возьмите, все недовольны, все ропщут, всякий просит своего. Да и грозится. Вот это обидно!
— Грозится?! — повторил князь. — Да я бы за эдакое… В Пелымь! В Берёзов!
— Да, князь, грозится всякий чем-нибудь. Иван Иванович Шувалов открыто сказывал, тому с месяц, что по закону, да и по совести настоящий наследник престола Иван Антонович.
— Ах, разбойники! — воскликнул князь. — Прямо разбой. Бунт! В Пелымь! А то пусть вспомнят Артемия Петровича Волынского.
— Да и этого всего-мало. Одну из главных забот государыни я позабыла, — продолжала Перекусихина. — Всё российское духовенство…
— Требует возвращения отобранного имущества? — спросил князь.
— Конечно!
Князь не ответил и потупился.
— Что молчите?
— Да как бы вам сказать, Марья Саввишна. Молчу потому, что, воля ваша, а я сей государственной меры не полагаю справедливой. Нельзя духовенство большой империи пустить по миру и заставить жить впроголодь. Нельзя делать не только из митрополита, а даже из простого приходского священника простого наёмника, приравнять его якобы к какому знахарю, что ли: пришёл, дело своё справил — и вот тебе в руку гривну-две. Этим и живи! Доходы духовных лиц должны были быть оставлены. Эта государская мера была вреднейшая. Недовольство всего российского духовенства я прямо оправдываю. Не гневайтесь на меня!
— Дорогой мой князь, — воскликнула Перекусихина, — что же вы скажете, если я вам открою, что государыня говорит то же, что и вы! Чуть ли не самыми этими словами. Да сделать-то ничего нельзя! Нельзя вернуть имущество, когда оно уже раздарено, раскуплено, принадлежит другим лицам. А главное: знаете ли вы, что будет, если монастырские бывшие крестьяне снова попадут в крепость, из которой избавили их? Крепость, которая была для них особливо нежелательна и противна, зависит от монахов, а не от дворян! Как вы полагаете, если снова все эти сотни и тысячи приписать опять к монастырям, что будет? Бунт будет! Появится новый Стенька Разин на Руси! Думали ли вы об этом?
— Да, правда. Дело мудрёное! Это вот забота пущая, чем разные мечтанья Шуваловых или Паниных.
— Ну а иностранные дела, князь, в каком они виде? В заморских землях ничего, думаете, не делают, никаких подкопов не ведут? Даже прусский король, любивший Петра Фёдоровича, как бы какого любимого сына, — и тот клятву дал прямо стараться лишить государыню престола.
— На это, Марья Саввишна, руки коротки!
— В такие смутные времена, которые мы переживаем в Москве, всё, князь, возможно! Всякие короткие руки длинны!
Дав Перекусихиной высказаться, князь, разумеется, заговорил о своём деле. Но он не стал просить Марью Саввишну помочь, а очень искусно объяснил, что у всякого своё горе, свои заботы. И вот у него, князя, новая забота, где деньгами не поможешь. Племянник, офицер-измайловец, князь Козельский, такой же, как и он. И приходится покидать место ординарца, а другого нет.
— Ну это всё пустое, князь, — улыбнулась Перекусихина. — Я счастлива буду вам в пустяках услужить. Румянцев покинул командование армией в Пруссии и приезжает поклониться новой царице. На днях будет здесь. И вот я ему словечко скажу… И будет ваш племянник на видном месте, а не у Трубецкого.
— Ну, спасибо вам, дорогая Марья Саввишна, — воскликнул князь. — А я сейчас прямо от вас еду к Никите Ивановичу и буду… как это по французской пословице… Буду у него из носу червей таскать… Выведаю всё, что мне нужно… А нужно мне, чтобы действовать. Вернее, чтобы горланить по Москве. Горланить иногда как бывает хорошо и полезно, если горланишь умно и хитро.
XV
Важной особой благодаря уму, тонкости и хитрости был Никита Иванович Панин в эти смутные дни начинающегося третьего месяца царствования новой императрицы, которую закон коренной и естественный допускал, разумеется, быть лишь правительницей за малолетнего сына, а не монархом. Всё натворило смелое, отважное, ловко задуманное и лихо произведённое питерское "действо" гвардии с Орловыми во главе.
— На бунтовщичье лихое действо есть постепенное, скромное, но твёрдо неукоснительное воздействие законом, — рассуждал Панин, стараясь теперь из монархини сделать регентшу de facto.
Приехав к Панину, князь нашёл его в радостном настроении духа. Он, видимо, старался если не скрыть, то хотя бы смягчить своё почти восторженное состояние души. В глаза бросалось, что с ним что-то случилось особенное, сделавшее его счастливым.
Князь не мог промолчать и выговорил:
— Полагаю, что есть что-либо новое и вам приятное.
— Да… да… Воистину приятное, — заявил Панин. — Радуюсь. Счастлив. Но не за себя, а за отечество. За империю.
— Вон как! — удивился князь. — Полный и конечный мир с пруссаками заключён?
— Нет… Это что… Лучше того… На короля Фридриха мы можем теперь рассчитывать… Есть нечто важнейшее, благодетельнейшее не для внешних, а для внутренних дел.
— Для внутренних? — удивился князь очень искусно.
— Да. Я не могу вам сказать всего… Это государственная тайна. Скажу только, что я подал государыне прожект нового важнейшего учреждения, главнейшего в империи. Ну вот, государыня мне сегодня передала, что одобряет сей прожект и не замедлит поведать о нём во всенародное сведение. Но что такое именно, я не могу вам сказать.
— Я вам скажу, Никита Иванович.
— Вы? Полноте. Что вы! Это известно лишь государыне, мне, сочинителю прожекта, да разве ещё двум персонам, графу Алексею Григорьевичу Разумовскому да будущему графу Григорию Григорьевичу, конечно…
— А от него, Орлова, с братьями и всей Москве.
— Что вы?! — изумился Панин.
— Верно. Я всё-таки больше москвич, чем вы, и знаю больше. Поверьте, что всякое и важное и пустое, доходящее до дома будущих графов, тотчас расходится по всей столице.
— Это горестно, князь…
— Конечно.
— Но, право, я думаю — вы ошибаетесь… Ну, скажите, про что я, собственно, говорю. Коли правда, я признаюсь вам.
— Вы сказываете о новом учреждении при царице. Властном, высоком, которому и именование будет: "верховный", и ещё другое именование: "тайный".
— Да! — тихо вымолвил Панин. — Да.
— Вот видите. Москва знает и уже пересуживает на свой салтык.
— Что же она говорит?
Князь внутренне рассмеялся тому, что собирался ответить или выпалить, так как Панин, очевидно, судя по их разговору, считает его в числе своих сообщников.
— Ну-с, что же она говорит?
— Москва-то, Никита Иваныч?
— Да.
— Она говорит — дудки!
— Как?
— Дудки! Вам известно оное выражение российское?
— Известно, князь, — сумрачно ответил Панин, — Но я его не понимаю хорошо в сём случае, о коем речь у нас.
— Москва Московна, старушенция, — заговорил князь другим голосом, — привыкла жить по-Божьи. Не может судить старуха всякое обстоятельство, как судит мальчугашка, у коего ещё и пушка на губах нет и которому по молодости лет всё простительно. Простительно и легкосердечие, и легкомыслие. На то он и мальчугашка.
— Про кого вы говорите, князь?
— Про Петербург, Никита Иваныч, которому только шестьдесят лет. А это для города, да ещё для столицы, то же, что для человека младенчество.
Наступило молчание, после которого Панин выговорил:
— Тут дело не в столицах — в Петербурге те же русские люди и те же сыны отечества.
— Однако многое, что творится в Питере и кажется хорошим, даже нарядным, Москве кажется совсем негодным. Вот Москва теперь и сказывает, что коли Россия пережила одного Бирона, то зачем же ей наживать снова временщика с царской властью и без царской ответственности пред Богом. Москва говорит: пускай царь или царица хоть и худо в чём поступит, да это худо будет царское худо, помазанника Божия! И как таковое, пожалуй, оно окажется лучше проходимцева добра. Вот ваше учреждение совета, который будет править и царицей, Москве и не по душе.