Фаина Гримберг - Княжна Тараканова
– Благодарю, – тихо сказала она по-французски. Он посмотрел, как добродушный старик, доброжелательно и насмешливо:
– Мне ваши похождения известны, – он вовсе не сердился. – Разумеется, для того, чтобы разыгрывать из себя знатную даму, следует знать хотя бы несколько слов по-французски!
– Я знаю больше, – она овладела собой и спокойно перебила его.
Он попросил, именно не приказал, а попросил, чтобы она не перебивала его. Но от кончиков его седоватых бровей обозначились вверх на лбу досадливые морщинки, словно стрелочки. Мадлен тотчас замолчала.
– Вы не француженка, – он говорил по-прежнему добродушно, однако с оттенком безапелляционности. – Вы, должно быть, немка или итальянка. Я не знаю итальянского языка…
Она теперь была совершенно спокойна:
– Я тоже не говорю по-итальянски…
– Кто такая Мадлен де Монтерлан, за которую вы выдавали себя?
– Я… Я не знаю… – Она слегка запнулась, но дальше все пошло гладко. – Я ничего о своем происхождении не знаю. Меня воспитывали в деревне, в Швейцарии. Старая нянька присматривала за мной. Потом приехала женщина, которая научила меня играть на клавесине и на арфе, а также французскому и немного – итальянскому. Моя нянька говорила по-немецки… Затем меня отвезли в монастырь, это было в горах, в Италии… Если бы я лгала, я могла бы придумать имя этого монастыря, но я говорю правду и потому ничего не хочу придумывать! В монастыре я пробыла около года, меня держали взаперти, в особых покоях. Однажды настоятельница вызвала меня к себе и вручила бумаги, якобы удостоверяющие мою личность. Она сказала мне, что я – Мадлен де Монтерлан! Вместе с бумагами она вручила мне и деньги. Она также сказала, что я уже не могу оставаться в монастыре. В сущности, меня выставили на улицу, бросили на произвол судьбы. Я не знала, кто я, не знала, кто такая Мадлен де Монтерлан! В Швейцарии меня называли Катриной!.. Я случайно встретила господина Лэнэ, он принял участие…
Старик слушал ее, опершись локтями на стол, на лице его явно читалось укорительно-насмешливое выражение. Она говорила легко, мгновениями она сама себе даже и верила…
– Вы хотите сказать, что господин Лэнэ подговорил вас назваться самозваной дочерью покойного императора?
– Нет, – отвечала она скоро и коротко. – Не он. И никто не подговаривал меня. И сама я никогда никому не говорила, что я – дочь столь высокопоставленной особы! Единственное, в чем возможно упрекнуть меня, так это лишь в том, что я не опровергала слухи, которые распространялись обо мне в Бордо! Но разве это такое уж страшное преступление, то есть то, что я не опровергала эти слухи?..
Она чувствовала, что голос ее звучит вполне искренне. Она не была кокетлива; да, она была серьезна и совершенно искренна!.. То есть она вполне могла показаться, выглядеть искренней! А серьезной она действительно была…
Он сказал насмешливо, что она, конечно же, обманывает его! Она попыталась было протестовать, но он снова просил ее молчать, был даже и добродушен…
Он размышлял вслух. Она слышала, слушала его размышления. Он сказал, что, разумеется, «эта дурочка» всего лишь хотела насладиться прелестями богатой жизни…
– …конечно, тут ничего нет, кроме простой лжи и пустого фанфаронства…
Вдруг ей стало стыдно, однако вовсе не потому что она кого-то, видите ли, обманула! Нет, не потому, а потому что он был прав по сути! Да, она была дурочкой, дурочкой, которая захотела пожить жизнью богачки! Только и всего! И даже если бы она сейчас развернула перед этим человеком свою философию свободы, он все равно был бы прав! Она стремилась к свободе, а оказалась обыкновенной тщеславной дурочкой, пустой щеголихой, аморальной, развратной девчонкой…
– …вероятно, дочь какого-нибудь состоятельного ремесленника… из Праги… или из Нюрнберга…[39]
Отчаянным усилием воли она подавила дрожь всего тела. Дочерью ремесленника она как раз и была!.. Но более ничего он не угадал…
Он сказал в заключение этой странной беседы, что она сейчас находится в тюрьме, в Брюссельской цитадели…
– Я знаю, вы не скажете, кто вы такая на самом деле! Происхождение ваше, я полагаю, самое низкое…
– Я не знаю… – Она почти шептала… – Я не знаю… Но то, что вы говорите, обидно…
Ей и вправду обидно стало, то есть обидно, потому что этот человек, отнюдь не глупый, счел ее дурочкой, заурядной авантюристкой, не стоящей особого внимания… Он увидел слезы в ее больших глазах и сказал так:
– Не плачьте! Вы совсем еще ребенок. Вы еще можете исправиться, но я не думаю, чтобы вы исправились. И я не могу отпустить вас. Вот это не в моей власти! Месяц, а то и больше, вам придется пробыть здесь… Я постараюсь…
Но она отчаянно расплакалась. Месяц показался ей очень большим сроком… Старик несколько раз повторил свое: «Не плачьте, не плачьте!..»
Затем он потряс шнур звонка, вдруг показавшийся ей похожим на змею, вызвал таким образом тюремщика и что-то приказал ему на диалекте немецкого языка, поэтому она не поняла, что же было приказано… Она все еще плакала. Мелькнула мысль о том, чтобы броситься к ногам старика. Впрочем, к ногам броситься нельзя было; он сидел за столом, и она не могла видеть его ноги. Можно было стать на колени, молить бессвязными словами, нечто подобное она читала в каком-то романе… Но она внезапно устала от роли, которую только что разыграла перед ним. И плача, она вышла.
Затем тюремщик передал ее тюремщице, и Мадлен очутилась в прежней камере. Теперь можно было плакать долго, что она и сделала.
Но спустя два дня ее перевели в другое помещение. Это была достаточно просторная комната, потолок, правда, был низкий, сводчатый, но зарешеченное маленькое окошко выходило во внутренний дворик, огороженный глухими грязно-серыми стенами. Мадлен тотчас прильнула к этому окошку, вдыхая теплый и ароматный по-летнему воздух. Еще ведь там, внизу, была трава – такая, разных оттенков зеленого цвета, и в траве цветки – одуванчики… Настоящая кровать, хотя и без полога, стул, обитый жестковатой коричневой тканью, дощатый стол, покрытый, впрочем, скатертью, желтой и бахромчатой. Вечером тюремщица приносила две свечи в оловянном, конечно, подсвечнике. За время заключения нижние юбки несколько раз меняли, уносили мыть и приносили чистые. Меняли также и простыни. Тюремщиц было две, одна и другая. Кушанье приносили на подносе, тарелки были также оловянные, но бывал и графин белого вина. Мадлен привыкла. Она отдавала себе отчет в том, что примирил ее с тюремным заключением этот самый дворик, поросший травой с одуванчиками. Цветки были яркие желтые, потом пушистые, потом совсем пропали… Было жарко, потом вдруг погода испортилась. В камере стало холодно. Принесли жаровню… Она сама для себя уже не была Мадлен, в своих мыслях она снова называла себя Елизаветой… Иногда она вдруг сама себе дивилась, удивлялась: вот она в тюрьме! И что?! Все равно!..
Тюремщица, обыкновенно молчаливая, внезапно спросила на диалектальном немецком, не надобно ли узнице книг для чтения. Это случилось спустя неделю после того, как Елизавета обосновалась в своем заточении… Разумеется, она тотчас же ответила, что была бы рада читать. На следующий день тюремщица принесла обещанные книги. Иные из этих романов Елизавета уже читала прежде, но теперь она так обрадовалась возможности углубиться в чужие выдуманные и полные невероятных похождений жизни!.. Прошло, должно быть, два месяца. Елизавету не интересовало течение времени. В конце концов, старик обещал, что она не пробудет в заключении долго; хотя и понятие длительности претерпело в ее сознании некоторые изменения. Теперь она полагала, что месяц – это, наверное, и впрямь недолго!.. Она перечитала «Заблуждения ума и сердца», а также «Удачливого крестьянина» Мариво, Бастидову «Исповедь фата» и «Удачливую крестьянку» шевалье де Муи. Но «Штопальщицу Марго» Фужере де Монброна и «Нескромные сокровища» Дидро она прочитала впервые…[40]
Она осмелилась сказать одной из тюремщиц, что в камере становится холодно, в особенности по ночам…
– Не принесете ли вы мне какую-нибудь накидку? – Елизавета хотела сказать, что, быть может, хорошо было бы забить окошко досками, но тюремщица так молчала, как будто и не слышала, что к ней обращаются, с ней говорят!.. И Елизавета тоже замолчала… Но с этого дня думала только о грядущей зиме, поскольку осень уже наступила!..
Потом ее вдруг вывели из камеры и тюремщица привела ее в каморку, в которой, кажется, проводила время, свободное от присмотра за женщинами, заключенными в тюрьму. В этой каморке тюремщица вручила Елизавете серую шерстяную накидку. Елизавета тотчас закуталась, накинув серую ткань на голову, поверх чепца, чепец она также получила в этом узилище…
Елизавета быстро – мелкими шажками – спешила вслед за тюремщицей. Та вывела ее – через широкий, мощенный кругловатыми булыжниками двор – к большим воротам. Охранники выпустили Елизавету и, очутившись у ворот, но уже снаружи, она подумала, что не простилась со своей провожатой… Елизавета, конечно, могла бы подумать, куда ей теперь деваться, без денег, без необходимых бумаг; но ни о чем таком она подумать не успела. Карета, судя по дальнейшим событиям, поджидавшая ее, теперь подъехала поближе. Кучер наклонил голову и произнес с козел на французском, но на каком-то, как ей показалось, не совсем правильном французском, что «мадемуазель» должна сесть в карету. Она подошла совсем близко, потянула дверцу и уселась. Капризничать, отказываться – не имело смысла. Куда ей было деваться? А так ее хоть куда-то повезут!.. В каретах и прочих экипажах и их возницах она уже выучилась разбираться. Это было то самое, что обыкновенно именуют выражением: «жизнь научила»… Эта карета походила на заурядную наемную, и кучер был соответственный…