Лев Жданов - Царь Иоанн Грозный
– Поезжай! – желая прервать неприятный разговор, сказал только Иван и отпустил дядю, довольный даже в душе таким оборотом дел.
Бабку-старуху, положим, он любил, и никогда ни в чем не мешала ему эта тихая, простая, добрая старуха, которая одна и пригревала и баловала внука-сиротку в печальную пору боярского самовластия, московского безгосударства, когда даже иностранцы убегали из щедрой до них столицы.
Единственной слабостью старухи была любовь к врачеванию себя и окружающих, вообще свойственная полькам и литвинкам искони.
У старухи много лет уж состоял врачом худенький, старенький португалец-еврей, очень ученый и знающий человек, знакомый не только с Аристотелем и Галеном, но и с Авиценной, Аверроэсом и другими замечательными физиологами-исследователями арабской школы врачей, стоящих на почве опыта, изучавших живое и мертвое тело человека не с помощью логики и силлогизмов, а со скальпелем и лупой в руке!
Иван заглядывал, со свойственным ребенку любопытством, и в лабораторию этого врача, Згорджетти. Забавляло его сперва, а потом и серьезно занимало видеть, как, производя опыты вивисекции, врач, вооружив нос огромными круглыми, очень сильно увеличивающими очками вроде лупы, препарировал на дощечках мышей, кроликов, зайцев и других мелких зверьков.
Затем, когда юноша стал сам если не управлять, то расправляться с ослушниками, итальянец-анатом, при помощи бабки царя, выпросил у последнего право пользоваться телами казненных для своих изысканий и опытов.
Литвинка, хотя и сильно обруселая, княгиня Анна не видела ничего дурного в таком деле.
Строго правоверный Иван сначала был смущен просьбой. Но отказать не мог и только поставил условием, чтобы обо всем хранилась полная тайна!
Ведь если бы узнали не только простые люди, но и невежественные, полные предрассудков бояре о том, что чье-нибудь, даже и преступника тело не погребено по обрядам, а отдано на «поругание ведуну-знахарю»… ну, тогда не особенно приятную минуту пришлось бы пережить и бабушке, и царственному внуку!
И никто не знал, что такая минута близка.
Десяти дней не прошло после разговора обоих старцев, бескорыстно, хотя и не одинаково умело пытавшихся направить в более спокойное русло бурливую московскую государственную жизнь, когда Адашев, дежуривший при Иване в качестве спальника, ранним утром доложил царю о приходе дяди царицы Анастасии, о боярине Григории Юрьевиче Захарьине.
– Конешно, впускай… Да только с чего в таку рань он припожаловал? Не крымцы ль опять? Не его бы тогда забота. Горбатый дело ратное ведает…
– Не ведаю, царь-государь! – отозвался Алексей, хотя все ему уж было известно, даже более, чем кому иному во дворце Иоанна.
Не успел Иван «аминя» сказать на входную молитву нового родича и сановника, как в опочивальню вошел взволнованный, даже напуганный с виду Захарьин и совершил уставный поклон, ожидая вопроса царя.
– Зачем спозаранку пожаловал? Говори скорее, дядя! – торопливо, заражаясь настроением вошедшего, произнес царь.
– Бе-еды! Чистые беды, осударь! Неймется, не терпится твоим крамольникам… Москву со всех четырех концов запалить хотят…
– Москву? Крымцы? Да нешто допустят их? Руки коротки…
– Какое там крымцы?! Свои нехристи-басурманы, царь-надежа… Почище всяких крымцев будут…
– Что еще за сказки ты сказываешь, боярин? Или, как дядя мой, каркать пришел, на неустройство государское жаловаться? Куда-нибудь прочь заносишься? Так видели, что Воронцовым было за шашни? Знайте: никому не спущу… Никого не помилую, ни чужих, ни своих!
– Да што ты, осударь?! – невольно бледнея, но не выдавая себя, зачастил москвич Захарьин. – Рази можно нам обижаться на тебя, на света нашего? А только говорю: горе близится… Беда подымается… от близких от твоих, от самых от ближних людей… Таких, что и сказать боязно…
– Вижу, куды гнешь! Глинские вам поперек пути стали! Эки не сыти горла у вас, бояре. Анамнясь – он на ваш род, теперь – вы на них жалитесь да сваритесь друг с дружкой? Не хватает вам чего? Не знаю! Все собрать, что в сундуки да в мошну вашу от земли идет, так я столько у себя в казнах и не видывал… И все вам мало!
– Твоя воля, осударь! Толкуй, што хошь… А только великое слово твое, государево, на Глинских у меня…
– Да говори уж… Не тяни, что нищего за суму, калику перехожего… Что за слово такое великое?
– Попалить всю Москву хотят… Сказывал ведь…
– Да пошто? На какую надобность? Али не ндравится им посадка московская? Новые строи завести хотят дядевья? На литовскую стать?
– Не то, осударь. На нас, на родню царицыну, зуб у них, что ласков ты к нам, осударь… Кормы даешь, города жалуешь… Местами не обидел… И хотят молву пустить, народ сомустить… Мол, «как настали Захарьины в царевом приближении – и пожары пошли, знаменье небесное»… Што неугодны мы, то ись Захарьины, в приближении царском.
– Хитро, да не очень. Кто ж им поверует? А и вступится чернь, нешто я послушаю кого?
– Мир – велик человек, осударь! Мира и деды твои слушали, постарей тебя были… И ты послушаешь. А нам – крышка!
Нахмурился только Иван, ничего не ответил на это.
– Да откуда вы вестей собрали, доведались? – спросил он, помолчав.
– Во царевом кабаке во твоем, осударь, смерда одного поймано… Пустошные речи пьяный баял, похвалялся во хмелю… «Я, грит, сичас, грит, один всю Москву спалю… И пальчиком, грит, не тронут меня, добра молодца, а ошшо зелена вина поднесут…» Ну, обыщик тут один был, как водится… По кабаках везде они ради воровского дела, разбойного посыланы… Обыщик изымал его, голубчика… Кабальным объявился парень, Бельских слуга, из домовой чади ихней… И все это дело открыл… Вот как поведал я тебе… Не я один знаю… В сенях со мною пришли и бояре все, что при обыске были; как до них весть дошла… Ванька Челяднин там… Твой прямой слуга. Ежели Петьке Шуйскому да Федьке Скопину с Иванцем Федоровым с боярином да с князем Темкиным не уверуешь…
– А, вся Шуйская свора там!
– Зачем Шуйская, осударь? Не из Шуйских я… И духовник же твой, отец протопоп Федор, не из ихней семьи… Его спроси… Ему то ведомо… На духу один вот, тоже из челядинцев литовских, покаялся… Так ради дела осударева – он тебе разрешится, скажет…
Иван задумался. Дело выходило серьезнее, чем предположил он вначале.
– А боярин твой, Федька Нагой, такожды изымал другого похвальбовщика-поджигателя… Да на деле уж на самом… Утром в кабаке похвалялся слуга сатаны, смерд подлый, а ввечеру и заполыхало в том конце… И при огне изымали подлого: на дело рук своих любовался! Тута опознали и скрутили голубчика… Спроси, все внизу дожидаются… Еще благо, ветру не было: не упустили огня, не то бы…
Царь все молчал.
– Так помилуй, защити, надежа-царь! – вдруг рухнув к ногам Ивана, запросил Захарьин, видя колебания юноши…
Вдруг за дверью раздался голос обоих дядьев царских, обоих Глинских, творивших входную молитву.
– Аминь! – встрепенувшись, отвечал Иван.
Глинские, Михаил да Юрий, вошли, тоже бледные, взволнованные не меньше Захарьина, только на этот раз искренней, чем этот боярин.
– Кстати! О вас и речь! – сказал царь, почему-то даже улыбнувшись чуть-чуть заметно.
– Знаем, знаем! Успели уж… Упредили… Затем и поспешали мы! – заговорил Михаил. – Все уж нам поведано… Поклеп да хула какая на нас, на твоих родичей ближних, на слуг некорыстных, стародавних, государь! Мало им, что теснить стала исконных князей боярщина долгобородая, земщина серая… Совсем карачуна нам дать задумали! Слышь, государь! Кабальных наших, двоих-троих, которы на воровском деле пойманы, батогами биты, таких людишек подлых, последних трое душ боярами закуплено… И показывать супротив нас научено… А мы ни при чем… Верь, государь. Хоть образ снять со стены…
– И мы же все на образ побожимся… – возразил, не утерпев, Захарьин.
– Помолчи, жди, пока я слово скажу! – оборвал Иван, видя, что положение запутывается.
– Так ты говоришь, дядя: кабальные твои же, казненные[6] на тебя же плетут? И на тебя, Юрий? Ладно… Мы велим путем, с пристрастием допытаться у холопов… Алеша! – обратился он к Адашеву, стоявшему вдали. – Дьяка Захарова на обыск наряди… Получше б доведался!
– Слушаю, осударь.
– И всех бы бояр и князей, что, вон бает Никитич, в сенях дожидаются, опросил бы дьяк потолковее…
– Слушаю, осударь.
– Ну, вот… Пока – будет! Ступайте с Богом, со Христом, потерпите, не грызитесь больно… Уж так-то мне грызня ваша боярская прикро стоит, што и не глядел, не слушал бы!
Захарьин отдал земной поклон царю-племяннику по жене и вышел, только у самой двери спину показав.
Глинский Михаил заговорил снова:
– Царь-государь… Пути-дороги стали… Подозволь заутра нам с бабкой твоей во Ржев, как уж я тебе докладывался недавнушка… Как ты соизволить пожелал… Жду я великих бед… Так старушке тамо поспокойнее будет…