Мулк Ананд - Два листка и почка
Де ля Хавру приходили в голову всякие мысли: не так ли в жизни и у других людей все зависит и изменяется от пустяков, от самых ничтожных причин? Дуновение ветерка способно повлиять на людские отношения, разлучить любящие сердца, обречь человека на одиночество…
Теперь он догадывался, что ссора по поводу Смита была лишь предлогом — на самом деле она не могла оставаться на его стороне, когда все поголовно на него ополчились. Ей и прежде немало доставалось от матери за увлечение им. Родители месяцами настраивали ее против него. Он мог понять ее точку зрения: приученная с детства считать личное счастье высшим благом жизни, она мечтала лишь о подходящей партии, а все остальное ей было в высшей степени безразлично. Влюбившись в него, она не сразу сообразила, что он не мог дать ей желаемое, а придирки родителей лишь подливали масла в огонь — она не хотела отказаться от него из духа противоречия. Теперь же, под влиянием всеобщего негодования, вызванного его поведением в памятную ночь «осады» клуба, все, что накоплялось у нее в душе под влиянием родительской воркотни и наставлений, всплыло наружу: она решила с ним порвать, и его замечание про Смита послужило ей удобным поводом для разрыва.
Мимо него торопливо прошел кули с вязанкой хвороста на голове. Он невольно вздрогнул и огляделся вокруг себя: одни участки плантации выступали бледно-голубыми пятнами в сгущавшихся сумерках, другие погрузились в тень, и тишину долины нарушал шум воды, доносившийся то глуше, то громче.
Мысль о Барбаре засела в нем гвоздем. Он теперь думал, что его разум превосходно во всем разобрался, а вот чувство никак не мирится со случившимся. Что за непостижимые тепловые и световые законы, что за непонятный магнетизм привязали его к ней? Он убеждал себя в том, что если она только теперь узнала, что он ей не подходит, то ему с самого начала было ясно, что она скоро ему надоест. Ведь достаточно было бы в будущем пустячного события, какой-нибудь мелочи, поступка, слова, чтобы они изменились по отношению друг к другу, хотя бы успели до того как следует сжиться. Де ля Хавр решил, что в нем нет ничего постоянного, кроме любопытства и жажды познания, но и это его не успокоило.
Так продолжал он свой путь, копаясь в противоречивых душевных ощущениях.
Сумерки ограничивали видимость — конец дорожки уже тонул в темноте, и камыши в пруду возле нее походили на подвижные тени. Картина вечера усугубила его мрачность — он готов был себе представить, что шагает в какую-то темную пропасть, которая его неминуемо поглотит. Потом ему захотелось стряхнуть невеселые мысли, набраться энергии и бодрости. Но откуда их взять, когда прежние мучительные думы не раз заставляли отступать и останавливали его порывы? Кризис как-то не разрешался. Он подумывал о каком-нибудь театральном жесте, драматическом объяснении, но решил, что все это будет притворством. Наверно, его облегчили бы слезы — вот поплакать бы сейчас, как в детстве! Но слезы не приходили — очевидно, не было подходящего настроения. Де ля Хавр стал вспоминать свое детство и видел себя воспитанником в Итоне — в коротких штанишках и воротничке.
Сосредоточивать свои мысли на собственных переживаниях было отличительным свойством де ля Хавра — он и теперь на все лады разбирал и преувеличивал свое чувство, в общем искреннее, и стал им чуть ли не бахвалиться. Ему бы хотелось свести все свои ощущения к одному чувству. Однако это не удавалось — чувство ускользало от него и походило на книжные рассуждения о чувстве, в какие бы поэтические одежды он его ни рядил. Даже странно, подумал он, как у него всегда вдохновение перемешивается с тяжкими усилиями — не только когда дело идет о воспоминаниях, но и о чувствах, переживаемых в данное время. Наконец он отказался от погони за сильными ощущениями и сложными чувствами и стал несколько спокойнее перебирать воспоминания о своем детстве.
Он увидел себя взирающим на мир большими, удивленными глазами, снедаемым ненасытным любопытством. У него была привычка бродить в одиночестве по лесу в окрестностях Челтенхэма — он собирал коллекцию насекомых. Эту склонность развил в нем молодой русский натуралист с взъерошенной головой, научивший его вылавливать сачком всяких насекомых. С этого началось его раннее увлечение зоологией — очевидно, оно и заставляло его чувствовать себя неловко и скованно в гостиной матери. Нередко это чувство связанности разряжалось грубыми выходками и вспышками, но оно же побудило его писать стихи. Незначительность и пошлость источников большинства идей, вкупе выглядевших так внушительно, вызывали у него теперь улыбку. До чего человек любит сам себя тешить, сказал он себе под влиянием минутного желания быть вполне искренним с собой. Но подобное саморазвенчивание показалось ему жестоким — снисходительность к себе была больше в его натуре. Он тут же открыл внутри себя тот беспокойный, вечно ищущий, ненасытный дух, который побуждает к деятельности, доискивается причин явлений и сути вещей, стремится к обобщающим выводам; это-то и порождало широту взглядов и всепонимание, которыми, как ему казалось, он мог бы похвастать.
Перед его мысленным взором возникла фигура пьяного отца: тот сидит в кресле, пытаясь разжечь свою трубку, и слюни текут на книгу, раскрытую у него на коленях. Он помнил, как боялся старика и, одновременно, как любил, усевшись к нему поближе, слушать его рассказы об Индии, где он провел много лет на гражданской службе. Эти рассказы и привели де ля Хавра сюда. И конечно, если бы отец узнал, что произошло, он возненавидел бы своего сына и проклял его, как отступника.
Отец был чиновником, слепо преданным той бюрократической машине, которая перемалывала людей в жерновах своих законов; это было теперь для де ля Хавра очевидным — происшедшие в Индии перемены открыли ему глаза.
В памяти воскресали студенческие годы, когда не хотелось заниматься медициной, а увлекали поиски редких книг и дни проходили в писании фантастических поэм. Он никогда бы не окончил курса и попусту растратил свои силы, если бы не боялся отца.
Без Индии ему никогда бы не постичь огромного значения медицины. На всю жизнь остался в памяти приезд в Лахор и преследовавший его повсюду на улицах крик голодных людей, выпрашивающих на хлеб, крик, нагоняющий такую же тоску, как вой собаки. Он тогда впервые стал присматриваться к детям, бежавшим за рикшей в надежде получить подаяние. Прежде он всегда отворачивался от грязных, вшивых, покрытых струпьями нищих, всяких калек, валявшихся в уличной пыли, выставлявших свое убожество и отталкивающих своей униженностью.
Потом он провел два года тут и в Джедуме, лишенный книг и приборов, за тридевять земель от научных достижений Европы.
И теперь финал — ссора с Барбарой.
Вспомнив о ней, он почувствовал, что в нем начинают закипать гнев и раздражение; он пошел быстрее, чтобы избавиться от досаждавших ему мыслей. Как бы ему хотелось с беспощадной суровостью высказать всю правду! Но не уподобится ли он тогда Дон-Кихоту, сражающемуся с ветряными мельницами? Теперь он казался себе обиженным, и эта обида сводила его с ума.
Мягкие тени ночи накапливались на горизонте, освещенные вершины Гималаев окрасились в густой голубой цвет. От невидимой земли поднимался шорох миллионов живых существ. Быстрые горные потоки, низвергаясь с крутых склонов, наполняли всю погруженную в темноту долину своим ровным сильным гулом.
Де ля Хавр вглядывался в окружающие его потемки — все теперь погружалось в ночь. В ветвях прошумел порыв ветра, и по спине де ля Хавра прошла неприятная дрожь. Он остановился, глубоко втянул носом воздух, чтобы унять расшалившиеся нервы. Однако ему трудно было обрести равновесие, беспокойное настроение не проходило. Он рассеянно оглянулся кругом: он шел через поросшие густой травой луга и пастбища. Но вот за кустами мелькнули огни бунгало Крофт-Кука.
Теперь, когда он был у цели, он почувствовал, что затеял это напрасно. Лучше бы вернуться. Все равно, здесь он теперь отрезанный ломоть, человек для всех чужой! И все же немыслимо уехать из Ассама, не повидавшись с Барбарой. Ему было не под силу переносить несчастье с улыбкой на губах. Себе-то он мог признаться, как ему дорога эта девушка; кто бы она ни была, что бы собой ни представляла, он хотел на ней жениться. До встречи с Барбарой ему еще никогда не приходилось испытывать такой полной взаимной любви. Да, он готов провозгласить на весь мир, признаться, не боясь насмешек, что он желает эту девушку. Его жгли сейчас воспоминания об ее ласках, о горячих объятиях, в которых они забывались, опьяненные друг другом. «Пока ты есть ты, и пока я есть я, и пока мы оба в этом мире, нас ничто не разлучит», — как-то сказала она ему, перефразируя стихи Броунинга. Он тогда взглянул на нее изумленно и ответил: «И я тоже обожаю тебя». И потом она призналась: «Милый, я постигла красоту твоей любви. Не чудо ли, что ты полюбил меня?» Ее наивная непосредственность вселяла в него мужество, и он был уже готов дать достойный отпор тем хлыщам, которые стали бы смеяться над его выбором, говоря, что между ним, де ля Хавром, развитым и образованным человеком, и этой пустышкой нет ничего общего, либо цинично ухмыляться, признавая его помешанным. Свою силу он почерпнул бы в невыразимой улыбке ее глаз. Но об этом нельзя было говорить никому, чтобы не прослыть сентиментальным. На миг перед ним открылось значение пуританского подавления плоти: стоит человеку обнаружить свои личные, глубоко интимные чувства, свою нежность, громко их высказать, как он становится уязвимой мишенью для насмешек.