Евгений Салиас - Свадебный бунт
— Ох, — вздохнула Сковородиха. — Ох, правда…
— Ну, так отвечай.
— Отчего же не отдать? Даже очень бы отдала.
— Этот князь будет почище Бодукчеева, — выговорил Лучка. — Только одна беда, не знаю, как ты посмотришь на это дело. Венчаться-то он будет под другим именем, а уже княжество свое и именование справит после венца.
— Ну, уж это я ее рассужу, — отозвалась стрельчиха. — Даже и понять тут нельзя ничего.
— Ну, ладно. Это я тебе после растолкую. Так ты свое согласие дашь? А этому князю Дондукт-Такию я сейчас дошлю гонца. Он тут под Астраханью недалече. Так вот, стало, у тебя уже две дочери — невесты.
— Ну, и слава Богу. А еще-то трех, голубчик…
— Трех-то молодцев легче будет найти.
Партанов оживился чрезвычайно и только теперь заметил, что Дашенька стоит, переменившись в лице, тревожно и во все глаза смотрит на него.
— Как же это? — думалось ей. — Вчера вот глаз-на-глаз в этой же горнице он целовал ее и одно говорил, а теперь уже другое… какого-то князя выискал. — Дашенька была не честолюбива и предпочла бы просто вольного человека, приписанного к городу, каков был для нее Лучка, чем какого-нибудь киргизского князя, который, может быт, немного лучше немца. Немцы, сказывают, желты очень, а киргизы страсть как черны. Уж не знаешь, что хуже.
Партанов поглядел на девушку и вдруг заговорил:
— Этот самый бывший князь киргизский, что застрял в городе аманатом, невыкупленный родичами, — крестился и потом бывал часто в соборе. Видал там девицу одну, пленился ею шибко, да не знал, где она живет. И только вот недавно узнал, кто такая его красавица. Узнал к тому же, что и он ей понравился. Поняли вы, аль нет? — Но никто ничего не понял, кроме Дашеньки, которая опять зарумянилась от счастья.
— Ну, а покуда прощенья просим. Побегу в город разузнавать, где вам трех молодцев выискать. — И Партанов, совершенно счастливый от странного оборота в его судьбе, весело отправился с розыском: где есть подходящие для трех девиц Сковородихи молодцы-зятья.
Но пока Лучка свой розыск творил, в доме Сковородихи дело его рук чуть-чуть не разделалось. У стрелецкой вдовы сидел в гостях давнишний ее знакомый, родственник покойного соборного дьякона Митрофана, покинувший духовное звание и пристроившийся на службу в отделение городского соляного правления. Нечихаренко, Аполлон Спиридонович по имени и отчеству, был человек лет тридцати, высокий, бледный, тощий и худой. Все у него было длинно — и ноги, и руки, и лицо, и нос. Точно будто при рождении взяла его мамка за голову и за ноги да и вытянула, а потом вальком выкатала… У Аполлона Нечихаренко было даже в месте его служения прозвище, которое, спасибо, не всему еще городу было, известно. Начальство и товарищи звали его: «глиста».
Нечихаренко был человек степенный, трезвый, разумный и мог рассудить всякие дела, какие бы то ни было — и гражданские, и государские, и торговые. Притом он был человек любезный и услужливый, готовый одолжить всякого.
Узнав, что в городе стоит дым коромыслом от перевранного публикования, сделанного на базаре, Нечихаренко вспомнил про свою добрую знакомую стрельчиху, у которой пять девиц невест, и явился успокоить ее. Он бывал не часто, но сидел подолгу и, сам того не зная, имел в качестве родственника дьякона Митрофана большое влияние на Сковородиху.
Разумеется, теперь первым словом ошалевшей от сумятицы и от всякого передвижения стрельчихи было: «Обоз! Немцы! Женихи!»
— Слышал? Знаешь? — встретила она Нечихаренко.
— Полно, Авдотья Борисовна. Стыдно-ста. И у вас тоже самое, — стал смеяться Нечихаренко. — Я вот за этим собственно и пришел. Встал по утру, да говорю себе: дай, я пойду к моей препочтеннейшей Авдотье Борисовне. Небось, и у ней в доме колебание. Дай, пойду успокою. Ну вот и пришел.
— Как по-твоему? Нешто все — одно колебание?
— Самые, матушка, завирацкие враки. Никакого такого указа не было, нет и не будет.
— Да уж везут, везут на подводах…
— Никого не везут. Все враки.
И Нечихаренко убедительно и красноречиво, очень разумно, в течение получаса времени, совершенно успокоил Сковородиху. Друг и приятель доказал вдове, что не только слух про немцев вранье голое и пущен каким-нибудь затейником, ради противных властям целей, но даже растолковал стрельчихе, что и про самую породу немцев все враки.
— Немцы такие же люди, как и мы, — объяснил он ей. — Есть из них и лядащие, а есть и красавцы писанные — красивее много татар или индейцев.
Нечихаренко подробно описал, как он жил целых полгода в городе Риге среди настоящих немцев и немок и какие там есть красавцы и молодцы. Конечно, среди этой беседы и разъяснений Нечихаренке пришлось раза три побожиться и поклясться, дабы заставить стрельчиху поверить. Но, тем не менее, когда он собрался уходить, Сковородиха была совершенно спокойна и даже немножко озлобилась и на Партанова, и на Айканку, как они смели напужать ее зря и тем лишить сна, пищи и покоя души.
Нечихаренко ушел, обещаясь на другой день зайти вновь и принести насчет дурацкого слуха ответ самого воеводы Ржевского.
— Ну, и слава Богу, слава Богу, — проводила его Сковородиха. Оставшись одна, стрельчиха задумалась и заохала опять: — Ах, Создатель! И как это я, баба умная, эдакому глупству поверила? И везут-то на подводах! И паленой-то свиньей пахнет! И вокруг-то корыта с толокном венчать! Ах ты, Господи! Какая слепота на умного человека найти может. А все этот пролаз, этот поганец… Парташкин этот. Ну погоди же, зубоскал…
И прежде всех стрельчиха взялась за свою Айканку…
Но не одна стрелецкая вдова попалась на удочку…
В то же время в доме ватажника Ананьева происходило то же самое, только шуму было меньше; бегать и охать было некому. Клим Егорович бегать не мог, но тревожно ходил из горницы в горницу, а то выходил и в огород. Варюша сидела у себя, вздыхала и кручинилась, когда отец заходил к ней. Но едва он выйдет, девушка усмехалась, трясла головой, а то и просто смеялась. Она знала еще заранее, кто немцев привезет на словах в Астрахань в качестве царских женихов.
К ней еще с вечера забежал на минуту Лучка, рассказал про свой финт, прибавив, что надумал его ради ее и друга Барчукова. Нужен этот финт, чтобы смутить народ, а смута нужна для другого важнеющего дела. Но только в данном случае Лучка выбрал такой финт, чтобы можно было одним камушком двух воробьев зашибить — и дело государское справить, и Барчукова женить на Варюше. Как все это произойдет, каким образом отец согласится на ее брак с Барчуковым, перестанет мечтать о своем Затыле Ивановиче, Варюша, конечно, не знала и догадаться не могла.
— Уж будь покойна, все наладится. Я за все отвечаю, — сказал Лучка таким голосом, что Варюша поверила ему.
В полдень Ильина дня явился на двор дома Барчуков и спросил хозяина. Клим Егорович, увидавши молодца, сразу озлился, и сразу язык, пришибленный хворостью, прилип к гортани.
— Прости меня, Клим Егорович, — заговорил Барчуков. — Хочешь, я в ноги поклонюсь?
— Не прощу. Ты мне бельмом на глазу, — заговорил Ананьев. — От тебя у меня дочь бегала топиться, от тебя расшибло меня всего. Гляди, где что. Глаза, рот — не сыщешь сразу. Все от тебя, дьяволово семя. Проклят тот день, в который я тебя в дом свой впустил. Уходи прочь отсюда.
Барчуков стал на колени, но Ананьев махнул рукой и отвернулся.
— Прости, Клим Егорович. Времена, вишь, какие… Россию всю поделили и порвали на части. Дрон правит… Сам посуди, что и с тобой может приключиться. Ведь немцев, слышь, везут. Отдавай дочь скорее замуж. За что ее губишь?
— И отдам, разбойник ты эдакий, да только не за тебя. Отдам, как сказывал, за князя Макара Ивановича. Настою я на своем. Не дам девке ортачиться, озорничать. А убежит опять топиться, пущай утопится. Туда ей и дорога.
— Послушай, Клим Егорович, в беду ты попадешь. Князь твой не женится на Варюше, верно тебе я сказываю. Не может Затыл Иванович, или Макар, что ли, по-твоему, Иванович, жениться на Варюше. Соберешь ты дочь под венец, а тут, после оглашения в церкви, как раз какая помеха выйдет. Макара Ивановича поп венчать не будет, а немцев в ту пору подвезут. И шабаш, пропала твоя Варюша.
— Что ты мне, дьявол, турусы на колесах разводишь? — воскликнул Ананьев.
— Не турусы, Клим Егорович, вот тебе Бог свят.
— Молчи. Не родился еще тот человек, который мне будет зубы заговаривать. Помеха! Поп не будет венчать! Заплачу я, отвалю денег чистоганом какому ни есть попу, он мне осетра с белугой обвенчает. Пошел со двора, говорю. Чтобы не видали тебя, подлеца, глаза мои. Уходи.
— Ладно. Помни только, Клим Егорович, когда все свалится на тебя, придавит тебя беда бедовая, посылай на двор к посадскому Носову за мной. Я там живу. Мигом прибегу.
— Провались ты сквозь землю! — вне себя выговорил Ананьев, наступая на парня. — Уходи, не то велю дубьем гнать.