Эдуард Зорин - Огненное порубежье
Всеволод побледнел, но не выдал волнения — все так же сидел, уперев ладони в согнутые колени.
— Что было делать? Согласился я, — продолжал Любим. — А как добрался до Москвы, как переправился через Неглинную, так все внутри и оборвалось… Куды ж, думаю, мне? Как, думаю, Евника-то без меня?.. Вот и подался в леса, вырыл на болоте землянку. Выйду вечерком на опушку леса, погляжу на Москву — и полегчает. Да только человеку волком-то жить — каково?
Глаза Любима наполнились слезами, он выпрямился, протянул к Всеволоду руки:
— Прости, князь! Рабом твоим буду навек…
Всеволод поднялся, бросил сквозь зубы:
— Раб ты и есть… Молчи!
Забежав вперед, Кузьма распахнул перед князем дверь. В избу вкатился белый шар, растекся быстро редеющим облаком.
6Хорошо летом в Заборье, хорошо и зимой. Скачут Давыдка с Евпраксией по белому полю, загоняют зайцев. Взрывают кони белые буруны, срываются с тетивы меткие стрелы. Смеется Давыдка, хохочет Евпраксия.
Давно не бывал в Заборье князь Всеволод; думали хозяева, что он уж и дорогу к ним забыл. А тут пожаловал с дядьками, ездовыми и псарями, пожаловал под самый вечер, когда его меньше всего ждали.
Тихая деревня наполнилась лаем собак, ржаньем лошадей, на боярском дворе поднялся шум и гвалт. Засуетились конюшие, забегали повара, загомонили девки. Несли укрытые убрусами белые караваи, в жбанах — меды и пиво, в глубоких блюдах — ягоды и грибы.
Евпраксия, раскрасневшаяся и счастливая, усаживала Всеволода в красный угол, под выложенный каменьями иконостас, подносила ему с поклоном чару. Давыдка ублажал Кузьму Ратьшича и Словишу, но и князя тоже не забывал: нет-нет да и подсядет к нему, вставит словцо-другое.
Князь был невесел, вспоминал Микулицу, пил и ел мало. Кузьма со Словишей тоже почти не притронулись ни к меду, ни к мясу.
Ночью Евпраксия не могла уснуть; Давыдка глядел пустыми глазами в потолок и вздыхал, как потревоженный лось.
Но утром мрачные думы рассеялись. Отоспавшись и попарившись в баньке, Всеволод повеселел, стал приветливее. Осмотрел усадьбу, заглянул в амбар, хлебню, побывал на сокольне, похвалил птиц. Показали ему коней, лонских кобылиц и клюсят. Во всем знал молодой князь толк, разбирался во всяком деле. Но подивился он мамон-зверьку, которого подарил Давыдке Ярун.
Зверек строил рожицы, прыгал через спину, чесал голову и выпрашивал сладкие пряники. Всеволод смеялся от души.
Потом отправились загонять зайцев. Давыдка хотел поднять и мужиков, но князь отсоветовал:
— Сами управимся.
Подвели ему коня, собрался уж он вскочить в седло, уж ногу поставил на стремя, но тут на крыльцо вышла Евпраксия — в легком кафтане, в сапожках, в сдинутой на затылок меховой шапочке — и попридержался князь, загляделся на боярыню. Должно, привиделось ему прошлое, он улыбнулся, но тут же снова посуровел и водрузился в седло.
Всадников было немного, но все с луками, и с тулами, полными стрел. Собаки, радостно и нетерпеливо взвизгивая, крутились под копытами коней, кони фыркали, прядали ушами и рвались на волю.
Мужики, без шапок, в расстегнутых на груди шубейках, распахнули ворота, псари закричали, кони вздрогнули, и вся охота, под свист, гиканье и улюлюканье ринулась по деревенской улице на пригорок, где стояли две сосны, за ними кузня, вросшая в нетронутые сугробы, и где темными рядами кустов обозначался заснеженный берег Клязьмы.
Охота ушла на другой берег и разделилась: князь с Кузьмой, Словишей и хорошо знающим лес боровщиком Данилой подались за едому, а Давыдка с Евпраксией решили попытать счастья за дроводелью — в прошлом году зайцев там было видимо-невидимо.
Сговорились, что через час съедутся на опушке, а там решат, как быть.
Горяча коня на ровном поле, Давыдка оскаливал зубы в улыбке, говорил жене:
— Никак, снова благоволит к нам князь?
— Не тряси яблоко, покуда зелено, — серьезно отвечала Евпраксия.
Давыдка подъехал к ней совсем близко, так что кони их соприкоснулись стременами. Задышал Евпраксии в самое ухо:
— А чего с огнем шутить? Не лучше ли по ветру бежать?
— Кабы знать, откуда ветер. Нынче Микулица преставился, завтра Роман владимирские посады пожгет.
К кому тогда подашься? Святослав — великий князь, ему с Горы-то далеко видать…
Нет слов у Давыдки, чтобы возразить Евпраксии, хоть и не чувствует он правды в ее речах. Неуютно ему, холодно на сквозном ветру. Метет по полю поземка, колышет снег, змейкой извивается между кустов. От бьющей в глаза белизны кажется, что ослеп, Щурится Давыдка, рассматривает поле из-под руки — не шевельнется ли что.
А вот и шевельнулось! Притаился косой, думал, что не заметят, а след его и выдал. Положил Давыдка на лук стрелу, натянул тетиву, прицелился в косого, а он прыг — и уже под кустом, еще прыг — и за бугром.
Рассмеялась Евпраксия, пустила коня своего напрямик через перелог. В перелоге снегу коню по самое брюхо. Барахтается конь, бьет копытами, словно по пустому, — Евпраксия смехом заливается. Весь кафтан у нее в снегу, сбилась набок шапка, вцепилась боярыня в поводья, едва в седле держится.
Вот тут-то косой и попал под Давыдкину стрелу — подпрыгнул, дрыгнул ногами и свалился замертво.
Когда Евпраксия выбралась из перелога, на Давыдкином широком поясе уже болтались две тушки, третий заяц ушел в лесок, зря потратил на него Давыдка две стрелы.
Кружить по полю надоело. Когда солнце поднялось к назначенному часу, стали пробираться к опушке. Ехали через лес по хорошо укатанной санной дороге. Встретили мужика с сумой за плечами и с батожком, спросили, не видел ли всадников. Мужик отступил в снег, снял шапку, поклонился и неторопливо объяснил, что видел: совсем недалеко отсюда свернула охота на подборки.
Удивился Давыдка — зайцев там сроду не водилось, И чего это потащил князя Данила? Или таил от хозяина, греховодник, а перед Всеволодом задумал выслужиться?
И, расстроенный, он повернул коня, погнал его к подборкам напрямки через чащу. Евпраксия едва поспевала за ним.
Снег в лесу был рыхлый, местами уже подтаивал, на сосновых лапах висели сосульки и обледенелые комья.
Скоро впереди зажелтелась облитая солнцем поляна, свет ударил в лицо, кони перескочили через неглубокий ложок, и Давыдка увидел тех, кого искал.
Князь сидел на пенечке и ножнами меча ковырял снег, Словиша стоял рядом и рассматривал застрявшие в шапке остинки и сосновые иголки. Кудрявые волосы его спадали до плеч и закрывали половину лица. Кузьма Ратьшич был на коне. К нему-то и устремился прежде всего Давыдкин взор. Была в лице княжеского любимца какая-то неживая окаменелость, от которой до самого нутра прохватывала звериная жуть.
Евпраксия тоже, не отрываясь, смотрела на Ратьшича, и щеки ее медленно заливала нежная бледность.
Князь не поднял головы, Словиша продолжал разглядывать шапку, только Ратьшич потянулся к поясу, и Давыдка не мог оторвать от него завороженных глаз.
Вдруг Кузьма откинулся и резко подался вперед — в воздухе что-то сверкнуло. Давыдка почувствовал, как его ударило в грудь, пошатнулся, опустил взгляд и увидел торчащий из кафтана тупой конец сулицы. Он потянулся к нему руками, хотел вытащить, но, не дотянувшись, стал медленно валиться на бок.
Словиша надел шапку. Князь поднялся с пенька и вскочил в седло. Только сейчас Евпраксия заметила, что на поляне не было ни Данилы, ни псарей, ни собак. Охота шла стороной — лай и крики слышались в другом конце леса.
А здесь стояла тишина. На скрюченное тело Давыдки, на его удивленно раскрытые глаза падал тихий снег. Падал и уже не таял. Еще раскачивалось, позвякивая, стремя — конь склонял к хозяину маленькую голову и косился на боярыню.
Евпраксию разрывал крик отчаяния, но закричать не было сил.
Снег пошел сильнее, теперь он занавесил всю даль, скрылась опушка леса. Резвая поземка деловито заметала редкие следы…
7Ярун прибыл в Киев в недоброе время. Еще издалека заметил он низко стелющийся над холмами дым и вырывающиеся из него языки пламени. А когда подъехал ближе, то увидел, что половина города охвачена огнем. Полыхало и под Горой и на Горе.
Мужики, толпившиеся на пристани, говорили, что загорелось в палатах у нового митрополита Никифора, а потом огонь перекинулся на посады.
— Да что же вы стоите, братцы? — накинулся на людей Ярун.
— А мы что? А мы ничего, — говорили мужики. — Нешто в огонь лезть?
— А хошь и в огонь. Этак-то весь город, вся красота погорит.
— То Никифора, грека, проказы…
— Кара небесная. С ей разве управишься?
Ярун сбросил зипунишко, заворотил рукава рубахи, выдернул из телеги топор. Взмахнул им в воздухе.
— А ну, кто смел! — и побежал, криками собирая вокруг себя людей.
Когда вскарабкались на берег, когда ударил в лицо яростный огонь, толпа разрослась. Мужики полезли на крыши, защищая лица от густо осыпавшихся с почерневшего неба искр, стали ворочать обуглившиеся бревна, бабы, выстроившись в ряд, подавали им ведра с водой.