Сергей Жигалов - Дар над бездной отчаяния
– Помогай родителям того офицера. Помнишь, я выстрелил в караулке? Чтобы ни в чём не знали нужды… После моей смерти возьми себе икону Александра Невского, самарский губернатор подарил. Икона нерукотворная, писана безруким и безногим крестьянином. Она благодатная, молись ей.
– У меня есть икона Николая Чудотворца того же крестьянина, Григория Журавина.
– А ты одарил иконописца?
– Нет.
– Одари.
20Чёрный суховей гнал по Селезнёвке пепел, посыпал им головы погорельцев, слезил глаза коров и овец. Дашка Крупина, босая, с подоткнутым подолом, вместе с братьями и сёстрами бродила по пепелищу, выкапывали кочерёжки, рогачи, ножи с отгоревшими черенками. Ни свет, ни заря заявился Сёмка, уговаривал опять замуж. Сулился до зимы дом построить. Мать на колени перед ней прямо в золу падала:
– Соглашайся, Дарька. Зима придёт, помёрзнем, как котяхи… Дался тебе этот обрубок…
А она виновата? Что бы ни делала, всё время ощущала на себе взгляд его ясных глаз. Дивилась, почему другие не видят, как из них свет чудный струится. И всё старалась делать, будто для него, воробышка бескрылого. Когда пожар начался, не добро спасать кинулась, а листочек со своим портретом, где на барышню похожа.
Роясь в головнях, для укрепа души вспоминала, как в половодье стояли они на берегу и лиса с уткой в зубах по льдине бегала: «…Я как та утка. Все на меня ополчились – и пожар, и мать, и Сенька…
Уплыть бы, улететь с ним, никого не видеть и не слышать», – катились из глаз слезинки, протачивали дорожки по чёрным от сажи щекам. Её охватило вдруг желание увидеть его.
Умылась, переоделась в чистое. На полпути в церковь опамятовалась: «Будний день, среда. Службы-то нету…».
А ноги сами несли по пустой жаркой улице.
Церковь была открыта. После уличного жара приятно окатило прохладой. Косые струи света лились из оконцев под куполом, высвечивали тускло взблёскивавшие иконы. Показалось, будто светлоликий Спаситель и Сама Божья Матерь – в серебряном одеянии, пророки смотрят, ободряют. Трепетно, на цыпочках, подошла к иконе Богородицы Скоропослушницы, припала губами к серебру оклада. Отходя в сторонку, увидела в боковом притворе Григория, с кистью в зубах.
Он ещё и глаз на нее не поднял, а сердчишко уже летело, будто камень в бездонный колодец.
– Утром про тебя думал. Говорят, всё у вас погорело?
– Дочиста. Что на себе было надето, то и осталось. – А вы? – Слизывала с губ слёзы, улыбалась.
– Мастерская сгорела, а икону вот вынесли. Нарушили кое-где. Поправляю.
При этом подумал: «Она как солнышко при слепом дожде. Слёзы ручьями текут, а улыбка ясная…».
– Меня, Гриш, сватают, – сама не хватилась как сорвалось. – Вчера…
– За кого?
– Я же тебе весной говорила, за Семку Брюханова.
– А ты? – усмехнулся, вспомнил, как зимой у ворот вывалился на него из темени этот самый Сенька, здоровенный парень в лохматом треухе, забасил:
«Ты, значится, паря, того. Ты её больше не рисуй. Не то я тебе все руки-ноги подёргаю».
Тогда он рассмеялся в ответ:
«Дурак, как ты подёргаешь то, чего нет?»
«Не замай её, я свататься хочу», – бубнил парень.
«Ну и сватайся», – сказал весело, а внутри оборвалось.
«А ты пошто её рисуешь?»
«Лик у нее ясный…»
«А как же мне сватов засылать?»
«Большой ты, малый, а без гармони».
«Дык куплю», – сволок с головы треух, помял…
…Вмиг высверкнуло в памяти и пропало. Он во все глаза глядел на пылавшее кумачом дашино лицо в слезах. Раненой птицей плескалась в сердце боль: «Сватают, сватают…».
Миг один и пала бы Даша перед ним на колени: «За тебя пойду. Возьми. Кормить-поить с ложки буду, как дитё малое. Милостыню под окнами просить, только бы видеть тебя рядом…». Григорий, будто услышав немую мольбу, посунулся к девушке. Глаза его сияли: соглашались, обещали, целовали… Приближались.
И тут пространство между ними рассёк светозарный просверк. Прислонённая к стене икона святого Алексия упала на ребро, качнулась и плашмя легла на пол к их ногам. Готовая шагнуть к Григорию Даша отпрянула, чтобы не наступить на икону. Святой у ног глядел на них с любовью и мольбой. И она откуда-то знала, о чём эта мольба. В слезах выбежала из церкви, не заметив подходившего к ней отца Василия.
21…Горел костёр. Из степи подступала ночь. Сизые перья пламени выхватывали из темноты передок телеги, играли в изумрудном глазу привязанной к колесу лошади. Отец Василий кормил Григория кулешом из котелка. Капал с ложки крестнику на рубаху, винился. Гриша был молчалив и пасмурен. В задке телеги на сене лежала замотанная в мешковину икона святителя Алексия, которую они везли в Самару.
– Ишь, лошадь всхрапывает. Чует кого-то… Помнишь, волки чуть не задрали, – все старался раз говорить крестника отец Василий. – Господь его по слал.
– Кого?
– Орла. На царском гербе двуглавый орёл, а над тобой живой о двух головах, охраняет.
– Лучше бы меня тогда волки разорвали или на пожаре бы сгорел.
– Во как, – изумился отец Василий.
– Думаешь, крёстный, легко обрубком жить?! – выдохнул в огонь Гриша. – Ложку кулеша сам не съем.
– Не гневи Бога. Тебя Господь великим даром наградил. Руки-ноги у всех есть, а такую икону один ты сумел написать.
– Этот дар я с радостью за руки-ноги отдал бы. И жил бы, как все добрые люди. Пахал бы, баржи грузил, – всё так же глядя в огонь, тусклым голосом говорил Григорий. – Я сколько раз во сне видел, как дрова на баню рублю, на вечёрках с девками в хромовых сапо гах пляшу. А очнусь…
Шуршали в костре, прогорая, сучья. Хрустела травой лошадь. Отец Василий – согбенный, будто придавленный горькими словами, молчал, не зная как утешить крестника. Спать легли в телеге, на сене. И тогда, глядя на небо, он заговорил:
– Ну женился бы, дети пошли. Нянчиться надо было бы с ними. Пошли бы раздоры и в душе нестроения, злость. Век бы такого святителя благочестивого не написал… Звёзды в небе тоже не разговаривают, и ног-рук у них нету. А вон какой чудный свет изливают на нас. Деревья на одном месте всю жизнь стоят, а тень дают, плоды.
– Самовар чай греет, тоже, скажешь, польза.
– А то нет? С мороза как хорошо горячего чайку испить.
Отец Василий молчком подгрёб уголья.
– Пожар-то зачем Он попустил? Сколь горя людям… – всё тем же деревянным голосом вопрошал Григорий.
– И пожар, и болезни, и засухи – это Божий плуг в сердце нашем разрыхляет окамененное нечувствие, чтобы в нём проклюнулись ростки любви. – Отец Василий приподнялся на локтях. – Ты видел степь после пожара? Черно, голо. А дождик прошёл, и все зазеленело, закустилось гуще прежнего. Горе очищает душу человеческую, как степь – огонь…
Григорий глядел в небо, думал о встрече с Дашей в церкви и как между ними упала на пол икона: «Нечаянно плечом задел, или это был знак святого духа Митрополита Московского?.. Сёмка – здоровый, рукастый… а я… обрубок… Мучилась бы со мной…».
Небо наискось рассёк светящийся след: «Господь спички об небо зажигает…», – улыбнулся сквозь слёзы. «Так вот и жизнь наша земная. Мелькнула и… бугорок с крестом», – вздохнул отец Василий.
22В Самару приехали на другой день. Солнце уж закатывалось. Стуча колёсами, переехали мост через Самарку. От реки дохнуло на измаявшихся за день на жаре ездоков прохладой. На лошадях босые мужики волокли из-под берега на тележных передках осклизлые брёвна. Махали вожжами над конскими головами, орали. Концы брёвен чертили по песку глубокие борозды. С корзинами белья на коромыслах шли обочь дороги востроглазые девки. Шлёпали по белым икрам мокрыми подолами, смеялись звонко.
Ночевали отец Василий с Гришей на подворье у архиерея, в людской. Иконой святого Алексия владыка остался доволен. Троекратно расцеловал юного изографа. Велел дождаться воскресенья и быть на освящении Кафедрального собора.
В праздничное утро по холодку архиерейский служка с отцом Василием повезли Григория на двухколёсной тележке на площадь. Вышли на Соборную улицу и… опешили с раскрытыми ртами. В торце улицы, на площади, сиял луковицами куполов чудной красоты храм.
Высоко в небе Григорий углядел трепетавшую на солнце стаю голубей. Вспомнилось, как при пожаре вились в дыму голуби, мать вспомнилась. Он запрокинул лицо, глазами, полными слёз, глядел на купола. Исстрадавшаяся душа его устремилась в сверкающую высь. Затрепетала голубиным крылышком и, омытая божественной любовью, прянула на место под новую сатиновую рубаху.
На площади и вокруг изножья собора плескалось людское море. Рассекая толпу, осетрами проплывали военные и полицейские чины в блеске белых мундиров. Высверкивали стёклами театральных биноклей чиновники и дамы в цветастых шляпках. Ржавой сазаньей чешуёй колыхалось золото цепочек и перстней на купцах и их жёнах. Стайками плотвы жались на стороны мещане.
Щурились на купола приплывшие из-за Волги безбровые углежеги, рыбаки с просмолёнными ветром и солнцем лицами, ватаги бурлаков и плотогонов. Выделялась из толпы красными сарафанами державшаяся на особицу мордва. Со всех сторон нёсся разноязыкий гомон приехавших как на ярмарку башкир, чувашей, татар, казаков, киргизов… Вскидывали головы, глядели на пылавшие золотом кресты. И когда над площадью разнёсся звон почти девятьсотпудового колокола «Благовест», отлитого в Москве, восторг и трепет охватил людей, хоть краешком души коснувшихся величия и славы Того, кто был некогда предан, распят и умер мученической смертью. Этот общий восторг полнил гришино сердце, когда его везли сквозь толпу к входу в собор.