Михаил Загоскин - Искуситель
– Я буду пить с вами из одной рюмки, – шептала мне на ухо итальянка, пожимая мою руку.
– Oh, il faut vous griser, vous serez charmant![143] – повторяла беспрестанно Виржини, умирая со смеху. Меж тем общий разговор становился час от часу шумнее, по временам он совсем заглушал музыку. Вот пробка первой бутылки шампанского полетела в потолок.
– От этого вина вы, верно, не откажетесь? – шепнула синьора Карини. – Его пьют за здоровье друзей своих.
– Так он выпьет два бокала, – сказала француженка, – только не забудьте, – прибавила она так тихо, что я с трудом мог разобрать, несмотря на то что розовые ее губы почти касались моей щеки, – не забудьте: первый за мое здоровье! Слышите ли, за мое! – повторила Виржини, и ее прелестная, обутая в атласный башмачок, ножка прижалась к моей. Я не совсем еще потерял рассудок, но все чувства мои были в каком-то упоении, а голова начинала порядком кружиться. Вдруг музыка замолкла, хозяин встала с своего места и, держа в руке бокал шампанского, сказал:
– Господа! Я предлагаю тост, мы пьем за вечную славу просветителей человечества, знаменитых французских философов и главы их, бессмертного Вольтера.
– Виват! – закричали почти все гости.
– Честь и слава истребителю предрассудков! – проревел один толстый англичанин, выливая за галстук свой бокал шампанского.
– Да здравствует Вольтер! – пропищал какой-то напудренный маркиз. – Я знаю наизусть его «Орлеанскую деву» – великий человек!
– Долой Вольтера! – прошептал один растрепанный француз, который сидел подле поэта. – Не надобно Вольтера! Он был аристократ!.. Да здравствует Жан-Жак Руссо!..
– Приятель принца Конде и герцога Люксембургского! – прервал с улыбкою хозяин.
– Он не был с ними знаком – не был! – закричал француз. – И если кто осмелится говорить противное…
– Тише, господа, тише! – сказал итальянец Казанова. – Я предложу вам тост, который, верно, понравится. Да здравствуют богатые дураки, оброчные крестьяне всех умных людей!
– Да, да! Честь и слава дуракам: они созданы для нашей потехи! – закричал толстый англичанин, выливая за галстук второй бокал шампанского. – Годдэм![144] – прибавил он, пощелкивая языком. – Что за дьявольщина? В этом проклятом вине нет никакого вкуса!
– Не надо дураков! – сказал маркиз, стараясь выговаривать каждое слово и едва шевеля языком. – Я не люблю дураков: они слишком глупы.
– Да здравствуют прекрасные женщины! – закричал един из гостей.
– Я пью охотно! – подхватил другой. – Моя жена дурна собою.
– Да здравствует вино!
– Только хорошее.
– Виват!.. Гоп, гоп!.. Гура!
Шум становился час от часу сильнее, поминутно летали пробки, и шампанское лилось рекою.
– К черту бокалы! – закричал хозяин. – В стаканы, господа, в стаканы!
– Браво!.. Долой бокалы.
– Тише, тише!.. – сказал Казанова. – Наш поэт встает: он хочет говорить. Слушайте!.. Слушайте!
– Господа! – сказал поэт. – Вы пили в честь французских философов, которые писали, я предлагаю тост за вечную славу их учеников, знаменитых философов, которые действовали. Первый бокал в честь главы их, в честь того, кто не знал сожаления к другим и не требовал его для себя, который играл жизнью людей, потому что презирал и жизнь и человека, который был неумолим, как смерть, грозен и велик, как морская язва, который…
– Фи!.. Что это? Не надо! – раздалось со всех сторон. – Мы не хотим пить за эту воплощенную чуму – не хотим!.. Да здравствуют женщины, вино и веселье!.. Виват!.. Семпер[145] – виват!
Поэт взглянул с презрением на всех гостей.
– Так! Я опередил мой век! – прошептал он мрачным голосом. – Веселись, глупая толпа, веселись! Ты не можешь понимать меня!
– Вы ошибаетесь, милорд! – закричал косматый француз. – Я понял вас и пью вместе с вами.
Я не принимал участия в этих тостах, но никак не мог отделаться от моих соседок и должен был выпить за их здоровье по бокалу шампанского. За десертом они уговорили меня попробовать столетнего венгерского, и, когда ужин кончился, я с трудом мог приподняться со стула. Чувствуя, что мне нужно было освежиться, я подошел к открытому окну. Все было пусто на улице. Ночь была темная, небеса покрыты тучами, но, несмотря на это, мне показалось, что я вижу бесчисленное множество звезд, некоторые из них падали на землю, одна ярче всех других рассыпалась над самой улицею и осветила человека в сером платье, который стоял, прижавшись к стене противоположного дома. Казалось, он делал мне какие-то знаки. Вдруг из ближайшего переулка потянулся длинный ряд людей, одетых в траурные плащи, каждый из них нес в руке зажженный факел, за ними везли под балдахином черный гроб. Через минуту вся погребальная процессия выбралась на большую улицу. При ярком свете факелов я без труда мог рассматривать, что человек в сером платье протягивал ко мне с умоляющим видом свои руки, и, когда свет от одного факела отразился на лице его, я невольно воскликнул:
– Что это?.. Это Яков Сергеевич Луцкий?.. Зачем он здесь?.. На улице?.. Так поздно?..
– Что ж вы нас оставили, вежливый кавалер? – раздался позади меня голос Виржини.
Вдруг все исчезло: и похороны и Луцкий, все покрылось непроницаемым мраком, вдоль по улице загулял сильный ветер, вдали послышался какой-то жалобный крик, кто-то промчался верхом, и из окна соседнего дома сказали вполголоса:
– Скорей, скорей! Она умирает!
– Да что вы смотрите на улицу? – сказала итальянка. – Пойдемте с нами!
Я молча подал ей руку, и мы вместе с прочими гостями вошли в другую залу. Она была так ярко освещена, что сначала глазам моим сделалось больно, мне казалось, что все окна, картины и даже стены были усыпаны огнями. На одном конце ее стояло человек десять цыган, и почти столько же цыганок сидело на стульях. Мои дамы, поместясь как можно ближе к последним, посадили и меня вместе с собою. Одна из цыганок с бледным, истомленным лицом и большими черными глазами запела тихим, но весьма приятным голосом какую-то цыганскую песню. Сначала протяжные и унылые звуки ее голоса раздавались одни по зале, вдруг, как внезапный удар грома, грянул хор, мотив переменился, темп из протяжного превратился в быстрый, с каждой нотой усиливалось крещендо, все живей, быстрей, и вдруг опять прежняя тишина, опять один тихий, заунывный голос, и вот снова бешеный хор, и снова он замирает посреди неоконченного аккорда.
– C'est ravissant![146] – закричал растрепанный француз.
– То ли еще вы услышите! – промолвил, кажется, в первый раз один русский барин. – Таничка! – продолжал он, обращаясь к цыганке, которая, окончив песню, сидела, задумавшись, на стуле. – Хватите-ка удалую! Да знаете, по-нашему, чтоб потолок затрещал.
Все цыгане столпились в кружок позади своих женщин. Видный собою, кудрявый, с черными усами бандурист вышел вперед. Он ударил по струнам, смуглые, но чрезвычайно выразительные лица цыганок оживились, глаза их засверкали, и оглушающий хор, в котором, казалось, ни одна, йота не клеилась с другой, загремел и разразился, как ураган, в самых чудных и неожиданных перекатах. Беспрестанно один голос покрывал другой, резкая рулада заглушалась громким визгом, бессмысленный вопль и буйный свист мешались с гармоническими голосами женщин. Все в этом хаосе звуков было безумием, и в то же время все кипело какой-то исполненной силы неистовой жизнью. Надобно доказать правду: кто, не оглохнув, может слушать это пение без отвращения смотреть на судорожное кривлянье цыганок, на их нахальные движения и беснующиеся лица, тот, без всякого сомнения, будет увлечен этим музыкальным бешенством и вряд ли усидит спокойно на месте. Почти все гости плясали на своих стульях, косматый француз задыхался от восторга, и даже мрачный поэт улыбнулся с удовольствием и сказал:
– Прекрасно, прекрасно!.. Это настоящий хор демонов!
Не помню, сколько времени продолжалось это пение, только под конец отуманенная вином голова моя совершенно отяжелела, все предметы начали двоиться в глазах, лица, гостей казались мне попеременно то черными, то белыми – одним словом, я находился в каком-то полусонном состоянии, в котором ложь и истина поминутно сменяют друг друга: то вместо потолка я видел над собою чистое, покрытое звездами небо, то люстра превращалась в огромную человеческую голову, усыпанную сверкающими глазами, я чувствовал, однако ж, и это был не обман, что Виржини держала в своей руке мою руку, а итальянка шептала мне на ухо слова любви, которые, несмотря на мою опьянелость, казались для меня весьма понятными. Вдруг кто-то закричал:
– Да, да! Пора плясать!
– Плясать, плясать! – повторили все гости.
Цыгане собрались в кучу, пошептали меж собою и почти насильно вытолкнули вперед плясуна в бархатном черном у полукафтанье. Лицо его показалось мне знакомым. Вот одна молодая цыганка затянула плясовую песню, хор подхватил, она притопнула ногою, задрожала, закинула назад голову и с визгом вылетела из толпы.