Арсен Титов - Екатеринбург, восемнадцатый
— Ленин с Троцким? — стал подсказывать я.
— Нет. Против этих он пожиже будет, но тоже главный. А может, и этих под свой обшлаг загибает, да пока помалкивает. Да вот он еще в пятом году здесь народ мутил! Ах, как же я забыл! ВЦИК, ВЦИК все про него пишут, ВЦИК, будто на собаку прикрикивают!
— Свердлов! — догадался я.
— Он! Так он жил у присяжного Бибикова на Златоустовской! Помнишь, дома-то у них рядом, у Бабикова и Бибикова! По народу все скалились: Бабиков да Бибиков! — дескать, как бы не перепутать. Вот твой Свердлов-то у него жил, сладко пил, сладко ел, да в благодарность-то набздел! Вот так оно, с емя пароваться-то!
Ничего я не сказал об отношениях с Анной Ивановной, все время оставляя сказать о них напоследок. После моего ночного рейда до двери ее комнаты внешне ничего у нас не переменилось. Но всё вернулось как бы в первоначальное состояние. Между нами исчезло дыхание друг друга, общий ток крови, общие невымолвленные мысли, метание самих в себе и все иное, что мы испытывали в вечер перед моим рейдом.
Возможно, в ней пробудилось чувство ко мне. Но я мог считать, что оно пробудилось лишь из чувства благодарности, то есть она становилась зависимой от меня. Я долго думал, так ли. И каждый раз я приходил к этому выводу — да, это так, я не имею права воспользоваться ее чувством благодарности, ее зависимостью от меня, если даже она себя таковой не считала. Это было бы подлостью, декадентством, революцией. Она меня слышала. Я это увидел потом по ее глазам. Ее смутил мой поступок. И ее смущение первоначально подействовало на меня угнетающе. Я себя почувствовал сволочью — при нынешнем времени никаких иных характеристик, кроме характеристики революционера, на язык не приходило. Я почувствовал себя сволочью, которая не спасла Анну Ивановну, а только приготовила для себя. И хорошо было, что у нас стал жить Бурков. Я прятался за его присутствие. При этом я в своих глазах становился еще большей сволочью. Но черт бы разобрался в отношениях с женщиной. Однажды вдруг, в какой-то этакий час — у декадента Бодлера в одном из стихотворений, «когда бы ввечеру, в какой-то грустный час», — так вот однажды вдруг, в какой-то особенный час я увидел, что ее смущает совсем не то, что я себе надумал. Ее смущало мое переживание и непонимание, почему я прячусь за Буркова. Я не на авось упомянул строчку из французского поэта из его сборника «Les fleurs du mal», «Цветов зла», вталдычиваемого нам на занятиях по французскому языку его апологеткой, милейшей барышней-смольнянкой. Только вот этот парадокс цветка и зла и мог бы объяснить природу отношений мужчины и женщины. Миленькое дельце — я казню себя за гнусный свой поступок. А этот поступок, оказывается, расценивается таковым же, но по другой причине. Он, оказывается, расценивался бы за доблесть, если бы был доведен до конца! Ну, как тут не подивиться прозорливости наших предков, давших слову «война» имя женского рода! Сродни друг другу выходили они — война и женщина! По отношению к обеим дело, не доведенное до конца, оборачивалось самым губительным образом. Оно не оставалось в каком-нибудь притухшем, тлеющем виде, ожидающем своего завершения в будущем. Оно обязательно должно было быть завершено, или оно не должно было быть начато.
Вот что я постиг в чистых глазах Анны Ивановны.
«Нехе! — сказал я глазами ей на ее родном языке. — Ведьма!» — «Keine Hexe, aber kleine Hexe! Нет, не ведьма, а ведьмовочка!» — в моем прочтении ответили ее глаза.
Все это совсем не походило на то, как в свое время вернулся с войны брат Саша. В отличие от его времени, нам надо было выживать, даже зная, что мы обречены. При опрокидывании нас в бездну мы обязаны были искать соломинку. Я не знаю, простил ли бы я за подобное Элспет. Но я был уверен — она меня прощала. Но отношение с Анной Ивановной должно было быть завершено или не начато вовсе. Оно не могло быть соломинкой.
14
В марте же наш Второй парк Четырнадцатого Сибирского дивизиона расформировали. Нам было предложено вступить в Красную социалистическую армию. Подполковник Раздорский испросил отпуск на родину. А меня спасла открывшаяся, вернее, восстановленная должность коменданта лагеря военнопленных, которую подсказал мне, а потом походатайствовал за меня Бурков. Вообще, удивительно его участие в моей судьбе. Будто заступницы мои направляли его сберегать меня. Далеко не последний чин в новой власти, он еще в Оренбурге взялся нам с сотником Томлиным покровительствовать. И кабы не он, наверно, мы до сего дня маялись бы где-нибудь под Самарой или Кинелем, а то и валялись на обочине дороги расстрелянные. От Оренбурга к нам, как я уже упоминал, прямой железной дороги не было. До войны она прерывалась в Челябинске. За войну ее протянули до станицы Брединской с нашей стороны и до Орска со стороны Оренбурга. А расстояние в двести верст между этими станциями приходилось покрывать в прежней манере на перекладных. Кому это не импонировало, мог ехать на Самару или, по крайней мере, до Кинеля и ждать пересадки на другой поезд. В Оренбург мы прибыли, когда он был еще у атамана Дутова Александра Ивановича, а уезжали уже из Оренбурга товарищей Цвиллинга, Кобозова и кого еще там. Ясно, что нам никто проездных документов не выписал бы, завидев в нас недобитую дутовскую контру. Он подошел к нам, ткнул глазами в наши сибирские казачьи знаки войскового отличия, спросил:
— Ну что, казачата? Плачет по вам Сибирь-матушка?
— Плачет, — сказал сотник Томлин.
— Ладно, давайте со мной! — мотнул он головой. — Я еду на Катькин бург. Давайте вместе, если вы не последняя контра!
— И чьих же вы такие будете, если сами не последняя она же? — спросил сотник Томлин.
— Если вы и контра, все равно уговор: до последнего держаться вместе. К вашим попадемся, я — ваш. К нашим попадемся, вы — наши. У меня мандат. И пока дорога наша, вам за меня надо держаться, как солдатской вше за подштанниковый обшлаг! — сказал Бурков.
— Будем держаться! — изобразил смиренность сотник Томлин.
Мандат Буркова оказался таким, что станичники провезли нас от Орска до Брединской за два дня, хотя, по их же словам, бывало, преодолевали этот путь за неделю и за другую. И теперь он, зная мое отношение к новой власти, был к нему вполне терпим, только иногда говорил, что в свое время я все постигну, что хорошие люди их власти во как нужны. Его появление спасло нас от нового заселения, от инсинуаций каторжанки Новиковой, от постоянных обысков, творимых кем попало по ночам и не обязательно властью. Порой обыски под видом власти творились уголовниками. По изощренности издевательств во время обысков, кажется, власти с уголовниками заключили сердечное соглашение. Обе стороны в этом плане состязались, и трудно было отдать кому-либо предпочтение.
К сестре Маше взялись поехать Анна Ивановна и Сережа Фельштинский. Я воспротивился. Я дурацким образом еще надеялся на получение официального документа на проезд, без которого видел только вред как сестре Маше, коли она была под надзором, так и Анне Ивановне с Сережей. Вышло именно так. Но они решились поехать тайком, поехали и уже на вокзале были задержаны и побиты охраной — и хорошо, что не были посажены в каталажку или отданы в ведомство уехавшего Паши Хохрякова в лице его подручного Фомы Гуня. Причиной их фиаско стал сам Сережа, слишком возмутившийся порядками на дороге, о которых он по своей честной, и в данном случае ненужно честной натуре решился высказать начальнику вокзала, за что и был побит.
Анне Ивановне работы не находилось. Гарнизон сокращался. Сто девяносто пятый госпиталь был передан Шведскому Красному кресту и стал обслуживать военнопленных с их собственным медицинским персоналом. Оставшийся единственным лазарет Сто двадцать шестого полка перешел в ведение городского Совета и тоже с сокращением штатов. То же самое было в инвалидских лазаретах, равно и в других учреждениях. В газете, приносимой Бурковым, все чаще стали появляться объявления о поиске работы примерно такого содержания: «Барышня с хорошими манерами ищет работу бонны…» Или: «Барышня дает уроки фортепьяно…» А вот это объявление, просто крик души, продолжалось публиковаться довольно продолжительное время из номера в номер: «Приезжая убедительно просит дать ей место по письменной работе приказчицы, кассирши, может работать на пишущей машинке». На фоне всех других газетных сообщений они смотрелись странно и явно безрезультатно, ибо нанять кого-то в бонны означало живо привлечь к себе внимание каторжанок Новиковых со всеми последствиями. А наличие в квартире фортепьяно говорило новой власти о наличии в квартире излишнего количества места и принадлежности квартиры состоятельным лицам. В условиях издания приказа или, как они полюбили именовать, декрета, по которому принимались «немедленные решительные меры по реквизиции квартир состоятельных лиц», думается, едва ли кто откликался на подобные объявления. И явно сидели сии барышни изо дня в день на кипятке без сухарей. Хотя бывало, что кто-то как раз публиковал иное, — публиковал, например, что такому-то требуется вполне приличная квартира на три комнаты с прислугой и обедом. Думается, судьба такого-то, если он не был представителем новой власти, пожелавшим пожить шикарно, была в обозримом будущем очевидна.