Роберт Стивенсон - Сент-Ив (Пер. Чистяковой-Вэр)
— Это недолго рассказать, monseigneur, — ответил я. — Мне ведь, понятно, незачем говорить о кончине моих несчастных родителей? Их история — история брошенной собаки.
— Вы правы. Я достаточно знаю об этом печальном деле; мне тяжело думать о нем. Знаете, племянник, ваш отец принадлежал к числу людей, которым трудно советовать что бы то ни было, — произнес граф. — Просто-напросто расскажите мне о себе самом.
— Боюсь, что вначале мне придется возмутить вашу чувствительность, — с горькой улыбкой сказал я, — моя история начинается у подножия гильотины. Когда однажды ночью прочитали список, и в числе других имен прозвучало «ее» имя, я был уже настолько понятлив, не благодаря летам, а вследствие горького опыта, что сознавал всю глубину своего несчастья. Она… — Я замолчал на мгновение. — Достаточно будет сказать, что она попросила свою подругу, госпожу де Шассерадес, взять на себя заботы обо мне. Благодаря милости наших тюремщиков мне было позволено остаться под кровом аббатства, составлявшего мое единственное пристанище; кроме тюрьмы, во Франции не было ни одного метра земли, на который я мог бы с безопасностью ступить. Граф, вы сами не хуже меня знаете, какую жизнь вели в аббатстве и как смерть косила заключенных. Вскоре и имя госпожи де Шассерадес появилось в том же списке, в котором недавно стояло имя моей матери. Она передала меня госпоже де Нойто, та, в свою очередь, попросила mademoiselle де Брэ заботиться обо мне и так далее. Только я один продолжал существовать, все же эти женщины проносились как облака, каждая из них день, два заботилась обо мне; затем мне говорилось последнее прости, и где-то там, в шумном Париже, окружавшем нас, происходила кровавая сцена. Меня любили, я составлял последнее утешение этих обреченных женщин! Став взрослым, я участвовал в жарких битвах, граф, но мне никогда не случалось встречать такого мужества, примеры которого я видал в детстве. Все делалось с улыбкой, сохранялся тон хорошего общества, меня приучали называть каждую из моих покровительниц belle maman. И вот в течение двух-трех дней моя «хорошенькая маменька» постоянно возилась со мной, ласкала меня, учила танцевать менуэт, заставляла читать молитвы, затем, нежно обняв и поцеловав меня, с улыбкой шла вслед за другими. Некоторые плакали. Таково было мое детство! Все это время господин де Кулемберг наблюдал за мной. Он даже готов был взять меня из аббатства на свое собственное попечение, но мои «маменьки» одна за другой противились этому. Где я мог находиться в большей безопасности, нежели в аббатстве, говорили они, и что сталось бы с ними без любимца всей тюрьмы? Вскоре оказалось, насколько прочна была моя безопасность в аббатстве. Наступил день истребления. Всю тюрьму опустошили; однако никто не обратил на меня ни малейшего внимания, даже последняя из моих «маменек», так как ужасная судьба постигла ее. Я смущенно бродил из угла в угол, пока меня не нашел один из людей, близких господину де Кулембергу. Впоследствии я узнал, что человек этот был нарочно послан за мной; чтобы проникнуть в тюрьму, он принял участие в невыразимых жестокостях; вот какой ценой заплатили за мое ничтожное, плаксивое, маленькое существо. Когда человек, посланный за мной, взял меня за руку, я пошел, не сопротивляясь. Помню только одно из моего бегства, а именно образ моей последней маменьки, которую я увидал. Описать вам картину, представившуюся моим глазам? — спросил я с внезапной жестокостью.
— Избегайте тяжелых подробностей, — заметил мой внучатый дядя, и его слова сразу умиротворили меня. Раньше я сердился на старика, я не старался щадить его; в эту же минуту я ясно понял, что и щадить-то было решительно нечего. Вследствие ли природной сухости или благодаря престарелому возрасту, но у графа совершенно отсутствовала душа; мой благодетель, приказывавший целый месяц топить камин в моей пустой комнате, мой единственный родственник (если не считать Алена, оказавшегося продажным шпионом) затушил во мне последние проблески надежды на него.
— Постараюсь, — ответил я, — да вскоре мне и не придется вспоминать о тяжелых вещах. Господин де Кулемберг взял меня к себе. Полагаю, сэр, вы знали аббата Кулемберга?
Дядя, не открывая глаз, утвердительно кивнул мне головой.
— Он был очень мужественным и очень начитанным человеком.
— И вел святую, благочестивую жизнь, — любезно прибавил мой дядя.
— Он вел святую жизнь, как вы изволили заметить, — продолжал я. — Аббат сделал бесконечно много добра и во время террора сумел спастись от гильотины. Он дал мне воспитание, достаточно хорошее для солдата. В его деревенском доме в Даммарике, близ Мелена, я познакомился с вашим агентом, мистером Викари, который точно только затем скрывался там, чтобы пасть, попавшись в руки шайки разбойников-поджаривателей.
— Бедный Викари, — заметил дядя. — Он несколько раз ездил во Францию по моим делам, и тогда его впервые постигла неудача. Quel charmant homme, n'est ce pas? [15]
— Вполне очаровательный, — подтвердил я. — Но я не стану более утруждать вашего внимания рассказом, подробности которого естественным образом должны быть более или менее неприятны для вас. Скажу лишь, что по совету аббата я в шестнадцатилетнем возрасте вступил на службу Франции и с тех пор не складывал оружия и вел себя так, что это не могло навлечь позора на мою семью.
— Вы это хорошо рассказываете, vous avez la voix chaude [16],— сказал мой дядя и несколько повернулся, как бы желая лучше рассмотреть меня. — Де Мозеан, которому вы помогли в Испании, очень хорошо отзывался о вас. И аббат Кулемберг, человек хорошего рода, воспитывал вас. Да, вы годитесь. У вас прекрасные манеры, вы красивы (что всегда кстати). Мы все красивы, даже я сам имел успех, воспоминания о котором до сих пор доставляют мне наслаждение. Я намереваюсь, племянник, сделать вас моим наследником; другим моим племянником, виконтом, я не вполне доволен; он не был почтителен ко мне, а человек в моем возрасте имеет право требовать к себе уважения. Кроме того, другие причины также заставляют меня изменить мои намерения.
Я был готов бросить в лицо графу наследство, которое он так холодно предлагал мне. В то же время я невольно вспомнил о том, что дядя — старик, что он мой единственный родственник; что я очень беден и нахожусь в затруднительном положении, что в моей душе живет сладкая надежда, которая может осуществиться с помощью этого наследства. Не был я в состоянии также прогнать из головы мысли о том, что, несмотря на свое ледяное обращение, граф с самого начала выказал относительно меня щедрость, и — я чуть было не написал — доброту, но это слово не применимо к понятию о дяде.
Я поклонился и сказал:
— Ваша воля должна быть для меня законом.
— У вас есть рассудок, monsieur mon neveu [17],— сказал старик. — Большинство оглушило бы меня своими благодарностями… Благодарность! — повторил он со странным выражением в голосе, затем откинулся и улыбнулся своим мыслям. — Однако поговорим о вещах, гораздо более важных. Возможно ли будет вам, военнопленному, утвердиться в правах наследства и сделаться владельцем имений, находящихся в Англии, положительно не знаю. Живя здесь, я не изучал того, что называют законами. Теперь далее: вдруг Ромэн опоздает. Мне необходимо совершить два дела: умереть и написать завещание. Как ни хотелось бы мне услужить вам, я все же не в состоянии отложить первого, чтобы успеть сделать второе; я могу располагать всего несколькими часами.
— Хорошо, сэр, в таком случае мне придется жить, как я жил до сих пор.
— Нет, — сказал граф. — Можно сделать нечто иное. Я только что взял от банкира мои наличные деньги, значительную сумму, и теперь намереваюсь передать их вам. У вас появятся эти средства, они пропадут для… — Дядя замолчал и улыбнулся такой злой усмешкой, которая удивила меня. — Однако необходимо, чтобы передача произошла при ком-нибудь. У виконта очень недоверчивый характер; если деньги будут переданы без свидетелей, он, пожалуй, заговорит о краже.
Граф позвонил. В комнату вошел слуга, похожий на доверенного камердинера. Дядя дал ему ключ и сказал:
— Ла Ферьер, принесите сюда ту шкатулку, которую вчера привезли; затем попросите доктора Гентера и господина аббата пожаловать ко мне на несколько минут.
Шкатулка графа оказалась большим ящиком, обтянутым русской кожей. Дядя передал мне ее в присутствии доктора и милого улыбавшегося священника; при этом граф ясным образом выразил свою волю. Свидетели остались, чтобы написать и скрепить своею подписью бумагу, говорившую о том, что произошло; меня же де Кэруэль отослал. Я направился в свою комнату. Ла Ферьер нес за мною драгоценный ящик.
У дверей моей спальни я, поблагодарив, отпустил старого слугу, взял из его рук шкатулку и вошел в отведенное помещение. Тут все уже было приготовлено к ночи. Роулей спустил занавеси и привел камин в порядок; в ту минуту, когда я вошел, мои молодой слуга оправлял постель. Он обернулся и приветливо взглянул на меня; сердце мое согрелось от этого взгляда. Действительно, я никогда еще так не нуждался в симпатии человеческого существа, хотя бы самого простого, как в ту минуту, когда вошел к себе в спальню с целым состоянием в руках. В комнате моего дяди я испытал полное разочарование. Он наполнил деньгами мои карманы, но задушил всякое человеческое чувство почтения или расположения к себе. Старость и опытность произвели на меня такое удручающее, мертвящее впечатление, что один вид молодого человека заставил меня довериться Роулею; он был еще мальчиком; его сердце еще должно было биться, в нем, без сомнения, сохранилась часть естественных и невинных чувств; он умел болтать глупости, он не превратился в машину, сделанную для произнесения безупречных речей. В то же время я уже начал освобождаться от тяжелого впечатления, произведенного на меня свиданием с дядей, и несколько воспрянул духом. В то мгновение, когда ко мне подбежал Роулей, чтобы взять из моих рук шкатулку, когда он взглянул на меня своим веселым, ничего не значащим взглядом, — Сент-Ив снова стал самим собой.