Джек Линдсей - Адам нового мира. Джордано Бруно
— Всё в порядке, милый? Тебе ничего не нужно? — спросила она, уходя в кухню.
— Нет, нет, — ответил разочарованный Чьотто и, вернувшись в лавку, стал ходить из угла в угол.
X. Карнавал
После говения началось веселье. По улицам уже ходили женщины в масках, переодетые в мужское платье. На площадках для игр, у которых останавливался Бруно, куртизанки играли с молодыми щёголями. Они были одеты в камзолы и панталоны светлых цветов — розового или голубого. Панталоны отличались от мужских какой-нибудь отделкой в женском вкусе — обилием лент или рядом блестящих пуговиц спереди, а часто и сзади. Неподалёку от Бруно какая-то пара, отсалютовав своими ракетками, начала новую партию. Некоторые женщины визжали, когда твёрдый мяч со свистом перелетал через верёвку, и, ударяя его резными ракетками, на которых были натянуты воловьи кишки, жаловались, что кожаные ручки ракеток больно натирают им ладони. Среди женщин попадались стройные, хорошо сложенные и подвижные, не уступавшие в ловкости мужчинам и даже иногда побивавшие их.
«Вот такими должны быть все женщины», — сказал про себя Бруно, наблюдая этих спортсменок и вспоминая женщин, запертых в душных рукодельных.
Жирная девка, игравшая неумело, громко взвизгнула: мяч угодил ей в живот. Она согнулась пополам, крича от боли, и при этом отлетели золочёные пуговицы на её панталонах сзади. Но женщина не заметила этого: она стояла согнувшись, держась за живот. А праздные зеваки вокруг громогласно отпускали замечания относительно надлежащего употребления ракеток.
На пьяццах, как всегда по воскресеньям и праздникам, молодёжь играла в «воздушный шар», разбившись на партии в шесть-семь человек. Игроки сбросили камзолы, и каждый надевал на руку деревянный обруч, усаженный заострёнными кверху шишками. Этими шишками они старались зацепить шар такой величины, как те футбольные мячи, которые Бруно видел в Англии. Венецианцы достигали в этой игре такого искусства, что гнали шар на сто шагов или заставляли его взлетать выше домов. Вокруг Пьяццы на стульях сидели знатные венецианцы и путешественники, знакомившиеся с городом, а за ними теснилась тысячная толпа простолюдинов, поощрявшая игроков громкими восклицаниями. Бруно заплатил мелкую монету и занял стул. Некоторое время он сидел и наблюдал. Над головами зрителей на высоких столбах бились на ветру два больших красных флага. Задремавшему на минуту Бруно показалось, что перед ним происходит сцена из какого-нибудь древнего мифа — борьба богов и гигантов за солнце, которым они перебрасываются, как мячом. Очнувшись, он встал и ушёл с Пьяццы.
Он поймал себя на том, что заглядывается на всех женщин, проходивших мимо. Почему-то казалось, что он встретит сегодня ту Лукрецию, у которой был ночью с немцем. Он плохо помнил, что произошло у неё в комнате, и, если бы он знал её адрес, он сходил бы к ней. «Как странно, что я живу аскетом, когда меня так влечёт к женщинам, — подумал он. — И в Венеции это ещё более странно, чем во всех других городах мира. Здесь стоит только протянуть руку... а я не могу её протянуть».
Улицы кишели гуляющими в маскарадных костюмах. Каналы были запружены гондолами, покачивавшими на своих подушках влюблённые пары. Отовсюду раздавались звуки лютни.
— На мне не осталось ни одного греха! — твердила нараспев полупьяная девушка где-то за спиной Бруно.
— Неправда, — возразил мужской голос. Слышно было, как они боролись, как тяжело и шумно дышала девушка. Потом она сказала:
— Что ж, это твой грех, а не мой.
— Скажешь это повитухе, — отозвался мужчина.
Обернувшись, Бруно увидел его широкие плечи и красную физиономию, мелькнувшие в окне... Рядом шёл матрос под руку с девушкой в зелёном плаще и говорил:
— В Турции никто не смеет одеваться в зелёное. Флажки, ленты, крикливо-яркие юбки, обнажённые руки и плечи, уродливые и смешные маски, кроваво-красные губы; длинные серьги, бубенчики, гирлянды вихрем кружились по улицам весь день. Мимо Бруно прошла девушка с причёской в виде двух сердец, соединённых вместе пронзавшими их стрелами. Вместо стрел в волосы были воткнуты веточки из алого шёлка.
Бруно чувствовал себя одиноким и чуждым всему. Он словно пытался устоять перед стремительным напором горного потока, перед разливом весны. Против чего он борется? Ведь не против же счастья всех этих людей? Он хочет видеть их счастливыми. Не против символов Пасхи? Ведь он тоже верует, что вся жизнь на земле — умирание и воскресение? Может быть, его смирение — лишь новая форма тщеславия, которое надо преодолеть, его целомудрие — лишь последнее искушение, через которое он должен пройти? Все эти вопросы настигали его, как бурливший вокруг поток жизни, переходивший в игру. Но то, что открывало беспечные губы для поцелуев и смеха, для него было лишь источником новых напряжённых размышлений. Не были ли его пьянство, его влечение к женщинам, его философия наглядным разрешением тех противоречий, которые изо дня в день терзали его? Бессвязные фразы мелькали у него в голове: «Я — Ирод, убивающий невинных младенцев». «Я — отверженное дитя, рождённое под звездой, указывающей путь». «Я — Гавриил, и из чресел моих выпорхнет сейчас стая голубей». «Я — Мария с благословенным чревом, и ничего мне больше не надо».
Отчего вокруг всё так гадко, низменно, несовершенно? Ему казалось, что все жесты и хохот направлены по его адресу. Он один среди этих веселящихся людей, и оттого их смех бьёт в него струёй, стрелы чужой воли впиваются ему в сердце. Чем он отличается от других людей? Он ест, испражняется, любит женщин, дышит, смеётся, плачет так же, как они. Посещавшие его мысли о космическом единстве не его личное достояние. А тело у него во всём такое же, как у людей, которые отвергают его и которых он благословляет, когда они произносят это отречение смеющимися губами. Или он околдован, обманут призраками, платоническими идеями, созданными его воображением? Если его мысли верны, они должны влиться в жизнь вокруг, влиять на эту жизнь, преображать её, управлять ею. А между тем он, Бруно, как будто живёт в мире призраков. Вот это теперь его мучило. С тех пор как он возвратился в Италию, эта мысль не давала ему покоя. Должно быть, он раньше надеялся, что стоит ему только вернуться на родину, как полностью осуществится всё, и он узнает дивную радость участия в общей жизни. Должно быть, пока он скитался в изгнании, он ещё способен был мириться с отсутствием такого единения, но на родной земле это стало для него нестерпимо.
«Надо будет усерднее работать над книгой, которую я предназначаю для Папы», — мысленно обещал он себе.
Он смотрел на девушку, которая поправляла подвязку, и только когда она, встретив его взгляд, покраснела, он вдруг очень удивился тому, что наблюдает за ней. «Вот оно, чудовищное безумие нашей стыдливости, — подумал он. — Почему мы прячем от дневного света себя таких, каковы мы в действительности?» Ему вдруг стала ясна связь между отвлечённым мышлением и чувством стыда, между стремлением вуалировать факты в мыслях и стремлением прикрывать тело. Он прислонился к стене и провёл рукой по лбу. Многому ещё надо научиться, от многого отвыкнуть. Ни одна мысль не потрясала его так, как потрясло новое открытие. Оно наносило удар самой основе общепринятого мировоззрения. Сколько ещё других ложных понятий, возмутительно уродующих жизнь, действует в человеке? Как их выявить и уничтожить? Для этого нужно долго — ох, как долго и терпеливо! — разбираться в их происхождении. Он наконец увидел в перспективе дело своё: увидел, как насильно возвращал жизнь назад, на утерянный верный путь, выворачивая наизнанку псе общепринятые теоретические понятия.
Но это объяснение его не удовлетворило. Абстрактные идеи, заблуждения не возникают сами по себе. Скрытый за ними закон надо обнаружить, это будет огромной услугой истине. Ибо такой двойной процесс отвлечённых размышлений и физического стыда и страха, должно быть, имеет глубже скрытые ответвления!
Бруно поймал какую-то девушку, столкнувшуюся с ним, и с исступлённой жадностью поцеловал в беззащитные губы. Девушка ударила его. То же самое сделала её подруга с напомаженными чёрными волосами. Бруно выпустил девушку и, шатаясь, вернулся к своему месту у стены. «Боже, наконец я выздоравливаю!» Он чувствовал в себе силы начать всё сначала.
Он вытащил из-за пазухи розовый шёлковый платок и отёр лоб. Снова перечёл надпись на платке: «Der Herr ist mein Trost»[122]. «Больше похоже на вышитый чепрак, чем на носовой платок», — подумал Бруно и вспомнил фрау Вольф в Виттенберге, которая со слезами подарила ему этот платок.
На одном из городских бульваров разыгрывалась маскарадная пьеса, но Бруно решил, что не стоит идти смотреть её. Мимо прошло несколько купцов, не обращая внимания на толпу. Бруно слышал, как они говорили между собой о квинталах[123] перца и корицы. Увидев перед собой в эту минуту двери какой-то церкви, Бруно пробрался сквозь толпу и вошёл внутрь. В церкви тоже было шумно и тесно, но он нашёл свободное местечко подле купели и прислонился к колонне, думая о том, что он узнал, когда наводил справки о новом Папе.