Октавиан Стампас - Цитадель
— Если ты где-то и прячешь деньги, то здесь.
Мгновенно все было перевернуто в этой берлоге.
Анаэль намеренно держался подальше от медвежьей шкуры, которая служила постелью вожаку. Кошель с деньгами красильщика Мухаммеда нашел Кадм.
Надо ли говорить, какой шок произвела эта находка.
Последняя фраза молитвы застряла в горле Анри.
Несколько секунд вернейший слуга стоял перед своим господином, держа в вытянутых руках доказательство его бесчестья. Висела мучительная тишина. К несчастью для Весельчака, он растерялся даже больше других. Его подвела самоуверенность, он не предполагал, что кто-то из этих ублюдков его перехитрит. Конечно, он догадался, что деньги подброшены, и точно знал, кто это сделал, но что теперь было толку от этого? Никто не поверит ни единому его слову. И чем дольше он молчал, тем глубже становилась пропасть, в которую он проваливался.
— Это наши деньги, — с какой-то угрожающе-прозревающей интонацией сказал Кадм.
— Что ты бормочешь, дурак! Неужели ты не понимаешь, что мне специально их подкинули! — эти слова надо было сказать раньше, намного раньше. И другим голосом, не близким к истерике, а спокойным и властным.
— Они лежали у тебя в изголовье, — тупо разглядывая кошель заметил Лурих.
— Вам что, непонятно, что это не мои деньги?
— Ты украл их у нас, — еще более тупо, и от этого особенно веско сказал Кадм и поднял на хозяина налитые мукой глаза. Он так верил этому человеку.
Анри понял, что в этот момент его бывший раб ему особенно опасен, что все сейчас будет погребено под обломками его рухнувшей веры, будь она неладна! Он размахнулся своим аквитанским топориком, которым владел с изумительным искусством еще со времен далекой своей юности. Он собирался раскроить череп человеку, который еще совсем недавно почти боготворил его. Но ему не суждено было этого сделать. Когда его рука с топориком была в высшей точке, в горле у него уже торчал нож, посланный тапирцем.
Тяжелое, неуклюжее тело Весельчака Анри, потоптавшись на месте, молча, не издав ни единого звука повалилось на предательскую медвежью шкуру.
Разбойники собрались вокруг тела и некоторое время простояли молча. Напряжение как-то сразу спало. Справедливость восторжествовала, месть свершилась.
Когда первое возбуждение, вызванное внезапной сменой власти, схлынуло, разбойники почувствовали внутреннее опустошение. Они как бы осиротели. Кроме того в полный рост встал вопрос, что делать дальше? Кому быть новым вожаком, и быть ли ему вообще? Возможно ли оставаться в этом подвале, утратив вместе с Весельчаком связь с этим тайным, сильным, хотя и довольно жадным покровителем.
Все решили отложить до утра, видимо в тайной надежде, что утром станет ясно, что ничего не нужно. Ни нового Анри, ни старой шайки.
Ночью Анаэль, пятнистый урод, не дожидаясь рассвета и вопроса о том, не он ли подложил деньги под медвежью шкуру Анри, тихо покинул подземелье. Он прихватил с собой одну только раку с мощами некоего святого, имущество церкви у въезда в Депрем, и, оставив за спиной пропитанную разбойничьей тоской нору, растворился в холодной ночи.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. ПОЧТОВЫЙ РОМАН
«О, Прекрасная Дама, каждое слово, которым я решаюсь потревожить Ваше утонченное и богоподобное внимание, не что иное как извинение за то, что я решился, все же, внимание Ваше потревожить. Я варвар, вторгающийся в алтарь, но падающий ниц при величии и святости открывшейся картины. И я готов немедля отречься от своего варварства и даже от самого себя; более того, я готов вступить в смертельный бой с каждым, кто лишь дерзновенно подумает подвергнуть сомнению чистоту и возвышенность вышеупомянутого алтаря. Нет, нет, не подумайте, о Прекрасная Дама, что я смею просить о чем-то Вас. Просить я могу лишь о позволении мечтать, ибо бестелесный, эфемерный материал моих мечтаний никак не затенит тихого сияния Вашей невинной красоты. Я прошу лишь о том, чтобы дикарю с пылающим сердцем разрешено было надеяться на то, что когда-нибудь ему будет разрешено называться рыцарем Прекрасной Дамы и рисковать жизнью повсюду, единственно ради возвеличивания блеска ее возвышенного имени».
Сибилла получала такие послания каждый день. Вначале она их немедленно сжигала, трепеща от возмущения и обиды, и успокаивалась лишь, углубившись с отцом Савари в очередную беседу о путях добродетели. После посещения госпиталя Святого Иоанна беседы эти стали чуть более предметными. Прислужник иоаннитов решил, что ученица его подготовлена достаточно, и от рассуждений абстрактных пытался проложить мостки к обсуждению каких-то практических мер и шагов.
Сибилле же, как раз в эти дни, необходимо было другое. Ей, ее смущенной душе, требовались полеты в заоблачные пенаты чистейшего духа, в области, абсолютно оторванные от нужд и тягот повседневности. Отец Савари не почувствовал, что девушка перестала быть мягким воском в его руках, какая-то часть ее сердца стала ему недоступна. Надо было сменить тактику святого обольщения, он этого не сделал. Тщеславие и самоупоение — качества, порой свойственные пастырям ничуть не меньше, чем самым ничтожным членам их паствы.
Итак, принцесса хотела парить, отдаваться бесплотным мечтаниям об абсолютной святости, о самопожертвовании ради всех страждущих Святой земли, а может быть даже и всего христианского мира. Это был единственный способ бороться с проникновением в ее душу соблазна в виде этих надушенных писем. Своими новыми речами, своими деловыми предложениями отец Савари тащил принцессу на землю, утомительно рассуждал о трудностях устроения госпиталей для паломников, о недостатке средств, лекарств и обученных медицинской премудрости братьев в этих госпиталях. Он выводил из себя свою воспитанницу и приводил ее в отчаяние своими назойливыми рассуждениями. И вот однажды, после такого разговора, отнюдь не облегчившего ее томящегося сердца, она, вернувшись в свою келью и отыскав на обычном месте очередное письмо, вскрыла его и прочла.
Первой ее реакцией было, конечно, возмущение. Да, сердясь на сам факт появления этих эпистол, она правильно представляла себе их содержание. Как посмели обратиться к ней, девушке, решившей посвятить себя святому подвигу со столь неприличным посланием? Тем не менее, она прочитала письмо несколько раз, как бы ища в нем строчки и выражения, которые могли бы сыграть роль масла, подливаемого в огонь возвышенного возмущения, но чем дальше она читала, тем очевиднее становилось, что письмо написано весьма уважительным, можно даже сказать воспитанным человеком. Им сделано все, чтобы ни в коем случае не оскорбить Прекрасную Даму, даже в самых таинственных и изящных изгибах ее самолюбивого достоинства.
Сибилла оценила и то, что в этом послании, как минимум двадцатом по счету, писавший до сих пор не посмел даже назвать своего имени. Насколько принцесса была знакома с нормами и правилами куртуазной науки, такое поведение считалось безукоризненным.
Она решила не сжигать это письмо, а положить в особый ларец. Не затем, конечно, что оно стало ей дорого, объяснила себе принцесса, а затем лишь, чтобы объективно проследить за тем, как будет развиваться характер и стиль таинственного почитателя. Не изменит ли ему возвышенный настрой, не окажется ли фальшивкой благородство его чувств?
Отец Савари продолжал долдонить свое. Если раньше принцесса ждала его появления с нетерпением, теперь она не могла дождаться, когда он оставит ее со своими утомительными нравоучениями и она сможет вернуться к себе, чтобы отыскать очередное послание, или хотя бы перечитать полученные прежде. Чтобы как можно более сократить время своих бесед с духовником, она положила себе не перечить ему, дабы не нужно было дважды и трижды выслушивать одни и те же аргументы, как это бывало прежде. Поэтому, отец Савари пребывал в полной, непоколебимой уверенности, что он на правильном пути, строптивость Сибиллы побеждена, сердце принцессы до такой степени неравнодушно к страданиям обездоленных паломников, что она вот-вот сама спросит у него, в каком качестве он хотел бы ее участия в деле выдвижения ордена госпитальеров в передние ряды богоугодного движения в Святой земле.
Настроение же воспитанницы все более не совпадало с делами, в коих ей приходилось участвовать. Она продолжала вместе со своим духовником посещать лечебные дома и ночлежки для инвалидов, но заметила, что все эти несчастные стали раздражать ее своей несчастностью и болезненностью. Конечно, она понимала, что такие настроения — грех, но боялась признаться в них духовнику. Этот грех она замаливала сама, стоя на коленях в одной из церковок монастыря, вызывая своим усердием умиление монахинь.
Когда молитвенный угар проходил, Сибилла бежала к себе в келью, к тайному собранию любовных эпистол и проливала над ними тихие и, как ей казалось, постыдные слезы.