Юзеф Крашевский - Комедианты
— Ротмистр, — сказал граф, когда они остались вдвоем, — не станем делать глупости на потеху любезным ближним и предадим это дело забвению. Знаю, что жена моя может упрекнуть себя только в минутной и довольно невинной кокетливости, что ты увлекся, может быть, первым впечатлением, о последствиях которого подумать не хотел; по счастью, все это происшествие — для всех тайна; оставим все это дело, как оно есть, и не станем больше и думать о нем. Только с одним условием, — прибавил граф.
Ротмистр, решительно не ожидавший такой развязки, терпеливо слушал с некоторым замешательством.
— Вперед не станешь думать о моей жене, не будешь делать ей сладких глазок; старания были бы, предупреждаю, напрасны.
Ротмистр пожал плечами.
— Граф, — сказал он, — если ты хоть немного оправдываешь меня, потому что и сам ты был молод…
Дендера поморщился, претендуя еще на молодость, и ротмистр, заметив промах, поправился…
— Потому что и сам увлекался… разумеется, я был бы подлейшим из людей, если б вздумал нарушать твое спокойствие…
— Верю, верю, — воскликнул граф, — но главное-то дело в том, чтобы свет ничего не знал и ни о чем не догадывался! Если мы вдруг прервем все сношения, если, как я решительно намеревался, сейчас же отдам тебе твои деньги, люди догадаются; станут толковать и уж этого для меня, для имени Дендеров много.
При напоминании о деньгах, ротмистр незаметно закусил губы, но должен был молчать.
— Надо, стало быть, — говорил граф, — чтобы ты ездил к нам по-прежнему, сохранил к нам, по крайней мере, вид, если не чувство приязни, и наконец, не вижу я и надобности стреляться нам…
Граф, так великодушно предложивший мир, разумеется, получил согласие ротмистра, которому не нравилось, правда, распоряжение касательно денег, зато приятною обязанностью казалось посещать Дендерово.
Повала велел подать шампанского, потому что, как бывший ротмистр, он привык не начинать, а кончать серебристой шейкой, и за рюмками установился уморительнейший мир, а разговор с узкой и скользкой дороги перешел на большую почтовую дорогу избитых вопросов и ответов. Оба, однако же, гость и хозяин, чувствовали себя как-то не в своей тарелке, в большом затруднении и долго бы так не выдержали, если б в это время не ворвался сосед пан Целенцевич. Никогда еще не радовались они так его посещению.
Пан Целенцевич, отставной депутат, какой и когда — неизвестно, был мужчина лет около пятидесяти, сухой, худощавый, некрасивый, с огромным бледным носом, маленькими быстрыми глазками, с длинными усами и бородой; ходил обыкновенно в каком-то фантастичном кафтане, в четвероугольной шапке и с палкой в руке. Владетель четырех мужиков по соседству, весь в долгу, в хлопотах, редко дома, часто в гостях — двусмысленный образ своей жизни прикрывал видом какой-то философской пропаганды. Це-ленцевич пробыл короткое время в Париже и несколько долее в Германии; многого не доучил, многого совсем не понял, остальное понял вполовину; и — в конце концов — ставил себе в обязанность проповедовать в родном краю обо всем, что не знал и не понимал. Он был защитник современнейших идей и слов, как сам сознавался с некоторою гордостью, коммунист, фаланстерианин, сенсимонист, вместе с тем гуманист, мормон и что угодно. Его длинные волосы, обросшее лицо, угловатая шапка с огромными крыльями, одежда и разговор обнаруживали с первого взгляда что-то весьма оригинальное. Граф часто указывал на него сыну, как на преувеличение убеждений, которых он придерживался, не считал его опасным и смеялся над этою карикатурою социалистов.
Особенностью Целенцевича было то, что куда бы он ни явился, с кем бы ни сошелся, о чем бы ни говорили, несмотря ни на что, проповедовал, и чем дольше говорил, тем более входил в азарт, и если кто-нибудь противоречил ему, он впадал в бешенство и готов был выцарапать глаза противнику.
Несколько подгулявшие уже приятели наши приветствовали его радушно. Ротмистр поставил рюмку и принудил новоприбывшего сравняться; к этому Целенцевича не нужно было уговаривать слишком много. Споив его таким образом разом, хозяин толкнул его на дорогу проповеди о социализме и спокойно уселся.
Граф принял на себя роль противника, без чего Целенцевич мог бы скоро истощиться.
— А затем, ваше здоровье, господа… граждане, хотел я сказать, — воскликнул Целенцевич, — и да здравствует тот золотой век, когда все люди будут любить по-христиански друг друга!
— Ну, а когда же мы дождемся этого? — спросил граф.
— Настанет время, когда люди, в силу моей теории, будут счастливы.
— И это время будет зарей золотого века?
— Вы совершенно правы, — сказал Целенцевич, — так говорит моя безошибочная теория, теория или, скорее, формула человечества.
— Между тем, — спросил граф смеясь, — каков урожай и сбор в Голодудах?
— А, что это за варварский народ! — заметил Целенцевич, потягивая шампанское. — Не могу достать работника.
— Ведь это братья! — подхватил граф.
— Без сомнения, но им необходимы прежде образование и просвещение, — сказал оратор. — В настоящее время они чуть не скоты! Нет никакой возможности нанять их! Каждый из них охотнее рад бездельничать, чем заработать честную копейку. И вследствие того, к душевному прискорбию и унижению человечества, я должен был вчера всыпать в спину пятерым моим сотрудникам и послать за полицией, чтобы привели у меня все в порядок. Не слушают!
— Разве это согласуется, — спросил граф, — с вашей теорией?..
— Согласуется и не согласуется, но тут во всем виновато общественное положение. Скоты, говорю вам, и вдобавок разбойники!
— Помилуйте! Ведь все должно быть общее?
— Да, но не теперь! — ответил Целенцевич. — Придет это блаженное время, придет, увидите, господа, или не увидите, что такое фаланстер и фаланстериановская или икарийская жизнь (две формулы очень схожие); рай земной, настоящий рай земной! Труд такой только, какой кому нравится, от нечего делать, ради развлечения, роскошь, какую кто себе пожелает, веселье с утра до вечера и господство чести, добродетели…
— Как же это? — спросил граф. — Все будут добродетельны?
— Ну, да, должны! — говорил Целенцевич разгорячаясь. — Должны! Возьмем человека от пеленок и как начнем его давить, гнуть, ломать и укладывать в данную и признанную лучшею форму, то и заставим всех расти, мыслить, жить одинаково, одинаково понимать и инстинктивно стремиться к добродетели. К тому же у нас нетрудно будет сделаться добродетельным, потому что спрашиваю вас: как согрешить там, где можно делать все, что кому нравится?
— Все? — спросил ротмистр. — Как же это? Например, и голову кому-нибудь прострелить?
— В этом я не уверен, — ответил Целенцевич, уже подгулявший. — Да и с какой стати стреляться тогда людям!
— Ну, — сказал граф, искоса кидая взгляд на ротмистра, — если б, например, двое полюбили одну женщину?
— Ну, так она обоим может и принадлежать, — ответил Целенцевич.
— Принадлежать обоим — все равно, что не принадлежать ни одному…
— Вот дикие и ошибочные понятия нашего времени! — воскликнул доктор социализма.
— Видно, что вы не женаты, — заметил граф. Ротмистр опустил глаза и сосал чубук.
— Вопрос этот о женщинах глубоко рассматривает Фурье, — сказал с жаром Целенцевич, наливая себе вина. — Я также занимался им и изучал его, — прибавил он. — Я разрешил определительно этот вопрос: без свободы женщины и общего равенства прав общественная жизнь будет страдать; как исключительная собственность, так точно и связь исключительная — не нормальны. Всякая тень исключительности должна исчезнуть.
— Ну, так вы, сосед, который так восстаете на исключительность, отчего не откажетесь от всего, что имеете, и не начнете Реформы с себя? — спросил Дендера.
— Что я за дурак! — сказал Целенцевич. — Я отдам, что имею, а мне никто ничего, очень выгодно! Я бы хотел, напротив, взять у других, а своего не дать никому.
Граф смеялся, а социалист, упоенный вином и собой, продолжал толковать смелей и смешней; наконец истощился, сел, закашлялся и прервал сам себя уже хладнокровнее:
— Ах, да, извините, главнейшую вещь забыл: мне ведь нужно сообщить вам, граф…
— Мне? Что?
— О госте! Маршалок Фарурей собирается завтра к вам…
— Мы так давно не виделись, — ответил холодно граф, — что не знаю, право, узнаем ли один другого.
— Давно! Нисколько не удивительно; его долго не было здесь, он возвращается прямо из Парижа.
— Уже воротился! — также равнодушно заметил Дендера.
— Воротился здоровый, как рыба, свежий и помолодевший.
— Еще молодой! Кажется, однако ж, он старше меня?
— Но как смотрит! Свеж, румян, жив, здоров, ухаживает за женщинами; щеголь, как всегда…
— По-прежнему.
— Порядочно протранжирил в Париже? — спросил ротмистр.