Людо ван Экхаут - ЭТО БЫЛО В ДАХАУ
Врач ушел, и я стал отсчитывать секунды, прикидывая, через какое время после укола умер сосед внизу. Дважды я сосчитал до шестидесяти, но состояние мое оставалось прежним. Лихорадка продолжалась. Мне казалось, что я еду в поезде. Ритмичный перестук колес, гудок паровоза. Я смотрю в окно на зеленые леса, на заснеженные поля зимнего Кемпена. Тянутся вверх провода… Только не поддаваться галлюцинациям! Не терять сознания! Сопротивляться до конца!
– Проклятие! – крикнул кто-то совсем рядом по-фламандски.
Я оглянулся. С пола поднимался больной с окровавленным лицом. Он спрыгнул с верхних нар и расшибся. Его лихорадочные глаза растерянно блестели.
– Что с тобой? – спросил я.
– Приснился сон. Мне все время снится, что я еду в поезде мимо своего дома. Вот я и спрыгнул на ходу,- смущенно сказал он и, тяжело дыша, полез на нары.
Через минуту он уже погрузился в забытье. А в моей голове уже снова раздавался стук колес… Я заставил себя преодолеть отвращение к пище. Помня советы Друга, с трудом проглотил днем суп и вечером свою порцию хлеба.
Страшна ночь в тифозной палате! В сером мраке все дышит непередаваемым ужасом. Бледные лица, грязные тела. Люди, потерявшие сознание. Тихие больные, которые, возможно, уже успокоились навечно, и буйные, которые бьются головой о доски нар. Бессвязная речь… Бред на польском, русском, французском языках… Песни… Я гоню сон, я боюсь потерять сознание. «Меня не сломить»,- думаю я и посылаю проклятия своим врагам.
К утру в палате стало тише.
Многие умолкли навсегда.
Семь дней я пролежал в лазарете. За это время мне ни разу не дали никакого лекарства.
Я вышел из лазарета живым совершенно случайно. Место умершего соседа занял новый больной, похожий на еврея. Он тяжело, прерывисто дышал, у него, как и у всех остальных, была лихорадка. Он положил под голову какой-то серый сверток, перевязанный бечевкой.
– Понимаешь по-немецки? – спросил он меня.
– Да.
– Кто ты?
– Бельгиец.
– Из Антверпена?
– Из провинции Антверпен. Из Мола в Кемпене.
– Там, где карьеры белого песка? Я знаю эти места, бывал там до войны. Красивый город Антверпен.
– Что у тебя в свертке? – поинтересовался я.
– Еда,- ответил он.- Я был женат на немке, но она отреклась от меня, оформила развод и упекла в Дахау. Но у нас, кажется, есть шанс выйти отсюда. Те, кого отправили в Польщу, уже все уничтожены.
– Большой сверток.
– На это она не скупится. Ежемесячно тайком передает продукты. Только до сих пор я их не получал. Это первая посылка, да и то я не могу ею воспользоваться из-за болезни.
– А куда же девались остальные посылки?
– Их отбирали эсэсовцы.
– А что в этой посылке? – не отставал я.
– Ты бывал раньше в лазарете? – сменил он тему разговора.
– Один раз, на осмотре.
– В этом блоке не страшно. Многие, конечно, умирают. Иногда здесь делают усыпляющие уколы. Но зато в других блоках проводят эксперименты, а это пострашнее. Смерть приходит не сразу, а после долгих страданий. Один врач, кажется Клаус Шулер, решил, что нашел средство от малярии, и задумал испытать это лекарство на больных. Но, к сожалению, в Дахау никто не болел малярией. Тогда он специально заразил отобранных для опытов заключенных, и больные появились. Этот оказался типичным врачом-эсэсовцем. Все его больные погибли, но не от малярии, а от «других болезней», как отмечено в актах.
– Я уже слышал об этом.
– А другой врач захотел испытать новое лекарство от флегмоны, – начал было он и закашлялся.
– Не разговаривай,- посоветовал я ему.- Тебе нельзя утомляться. Я уже слышал об этих опытах.
– Мне очень плохо. Это сыпной тиф. Я был в Эстервегене, в Нойенгамме и недолго в Бухенвальде. Первый раз я попал сюда в тридцать восьмом году. Потом меня перегоняли из одного лагеря в другой. Я и раньше попадал в эпидемии тифа, но не заболевал.
Он снова начал кашлять. Было заметно, что с каждой минутой силы покидают его.
– Молчи!
– Я боюсь потерять сознание. Нужно обязательно разговаривать, чтобы не поддаться болезни. Так вот, в Дахау сейчас много заключенных с флегмоной. Врач брал здоровых людей, специально заражал их и…
Он вдруг впал в беспамятство, но продолжал что-то невнятно бормотать.
Когда принесли суп, я съел свою порцию и попытался влить немного супа в рот соседу. Но он закашлялся, и я испугался, как бы он не захлебнулся. Тогда я сам выпил его суп, хотя и с чувством какой-то вины. Успокоился я только тогда, когда собрали котелки – мой сосед все еще был без сознания.
Вечером я съел свой хлеб, а его порцию спрятал. Когда он пришел в себя, я отдал ему хлеб.
– Неужели ты не съел его? – удивился он, так как прекрасно понимал, каких усилий мне стоило не притронуться к хлебу.
Он вернул мне хлеб.
– Бери. Я не могу проглотить ни крошки. Он схватил меня за руку. У меня тоже был
жар, но его рука казалась огненной.
– Помоги мне! – сказал он.
– Чем же я могу помочь? – спросил я.
– Я верю тебе – раз ты оставил для меня хлеб. Сбереги этот сверток.
Я колебался. Слишком большая ответственность.
Он уговорил меня взять сверток, пообещав разделить посылку пополам, как только немного поправится.
Ночью я не сомкнул глаз. Все время думал о том, что находится в свертке. Я испытывал муки голода. Тому, кто не был в концлагере, так же трудно объяснить, что такое голод, как трудно описать цвет слепому. Голод испытываешь не тогда, когда не ешь два-три дня. Голод приходит в результате постоянного недоедания в течение бесконечных недель, месяцев. Вши, грязь, страх, унижение – вот что такое голод. Чувство самозащиты тоже входит в понятие «голод». Необходимость самозащиты, желание казаться сильнее, чем это было на самом деле, увеличивали напряжение, обостряя голод. Голод отзывался и физической болью. Постоянная головная боль, спазмы в пустом желудке, резкая боль под ложечкой, сухость во рту, невероятная слабость – все это голод.
С каждой минутой у меня росло желание развернуть посылку. Только взглянуть, что там, только понюхать! До войны я был очень разборчив в еде, теперь буду есть все подряд и никогда не стану жаловаться на голод, никогда не признаюсь, что мне холодно, никогда не скажу, что еда невкусная. Я не стану мечтать о деликатесах: о масле, колбасе, мармеладе, о мясе и сыре – достаточно будет картошки и хлеба, вдоволь хорошего черного хлеба. Я не буду его резать, я буду откусывать прямо от ковриги – ведь только так можно почувствовать настоящий вкус хлеба.
Я смотрел на соседа, прислушивался к его прерывистому дыханию, к словам, которые он шептал в бреду. Несколько раз он произнес имя: «Анна». Жена? Посмотрела бы она на него сейчас! Если бы немецкие жены посмотрели на нас всех хоть секунду, может быть, война кончилась бы быстрее.
Сосед вдруг затих. Жив ли он? Если умер, то посылка достанется мне одному. Прочь эту мысль! Он должен жить, ведь он мой товарищ и он доверился мне. Я докажу, что не желаю ему смерти, – я буду молиться за него. Но я не знаю молитв. В Дахау было много священников, которые тайно служили мессу. Но я не мог молиться, так как перестал верить в бога. Бог остался за воротами лагеря. Он отказался следовать за несчастными, которые больше всего нуждались в его помощи. «Бог на небе, на земле и повсюду», – внушали нам. Но бога не было в Дахау! А значит, его не было вообще.
Сосед захрипел и перестал дышать. Я дотронулся до него. Кожа была теплая, липкая. Потом я снова услышал его дыхание, но оно становилось все реже, все слабее, словно невидимая рука медленно сдавливала его горло.
Под утро сосед умер.
Как только я немного окреп, меня согнали с койки и вышвырнули из лазарета без всякого осмотра. Видимо, если человек не умирал после определенного срока пребывания в лазарете, его считали здоровым.
После лазарета меня направили в блок № 12.
В тифозных блоках много рассказывали о так называемых свободных блоках на противоположной стороне лагерной улицы. Говорили, что там у каждого заключенного свои нары, что за работу в командах выдают дополнительный паек. Там якобы нет ни вшей, ни блох и заключенным разрешается свободно ходить по лагерю.
И снова я подумал, что теперь-то уж самое страшное позади.
В тифозных блоках люди выдерживали не больше трех месяцев. В свободных блоках можно было встретить заключенных, которые находились в Дахау с 1933 года. Видимо, условия там были лучше, чем в тифозных блоках.
Но шел 1945 год, и теперь в свободных блоках стало ничуть не лучше, чем в тифозных. На сдвоенных нарах спали по пять-семь человек, в боксах кишели вши и блохи, порция хлеба составляла примерно 165 граммов, и никакого дополнительного пайка за работу не полагалось.
Из лазарета меня отправили сначала в баню. Я шел в сопровождении старосты из двенадцатого блока. Я почувствовал себя человеком, когда получил полосатую одежду политзаключенного и ботинки – взамен грязных лохмотьев.