Георгий Федоров - Игнач крест
— А как же я? Как же мои златотканые? Ты что же, нас и за воинов не почитаешь? — возмутился Михаил Моисеевич.
Иван Дмитриевич ответил, грозно нахмурившись:
— Да, Михалко, ты сподобился в нашем городе златотканый промысел учинить, золотыми и серебряными нитями по коже и шерсти ткать пояса да облачения, а через это нашему городу новая слава, да и тебе не малый прибыток. Правда и то, что ты вооружил и обучил триста молодцев один другого удалее и каждому надел златотканый пояс. За все сие тебе низкий поклон. Однако не твои это воины, а наши, градские, и покамест я посадник, ни один из них без моей на то воли меча не обнажит, лука не натянет. Не кручинься, воевода, будет тебе и златотканым битва, да еще какая! — горько усмехнулся Иван Дмитриевич. — Ты у меня как засадный полк, на самое лихо пойдешь со своими удальцами, — закончил посадник, не заметив, что сам назвал златотканых его воинами, воинами молодого гостя Михаила Моисеевича.
— Где же? Когда? — в нетерпении вскричал гость.
— Это я еще и сам не ведаю, — сердечно и негромко ответил посадник, — а только придет твое лихо, твой срок настанет, — это и будет наша последняя рать. А теперь пусть каждый заступит на свое место…
— Давайте обнимемся на прощанье, — промолвил Глеб Борисович, — кто ведает, даст ли Бог свидеться вновь.
«…Вот и не стало уже Глеба Борисовича, — с тоской подумал посадник, позволивший себе короткий отдых. — Не стало и Ферапонта. Монахи оборонялись десять дней и ночей, а это немалый срок!..» — И он тяжело вздохнул.
* * *Ван Ючен знал язык монголов лучше, чем любой чужеземный воин в войске Бату, но предпочитал объясняться с приданными ему нукерами и чэригами, в равной степени как с пленными и надсмотрщиками, жестами. Так было удобнее среди многогласия боя и тяжких глухих ударов выпущенных пао-цзо камней. Кроме того, да это и было самым главным, Ван по долгому жизненному опыту знал, что жест не так раскрывает душу, как слово. А ему было что скрывать.
Не по своей воле оказался Ван в несметном войске Бату, не по своей воле вот уже у которого города руководил он работой главного порока, который, пробив ворота, как речную запруду, впускал в город воинов, а оттуда текли потоки крови человеческой — не воды. Это ничего не значило, что у самого Вана руки не были в крови: ведь, ломая городские ворота, он больше наносил вреда и вел к гибели горожан, чем тысячи сабель.
Он прекрасно овладел искусством управлять пао-цзо: каждый камень для метания, вложенный в гигантскую ложку, должен был иметь не только свою форму, но и свой вес и размер. А ведь от размера и веса зависела и степень натяжения туго сплетенных воловьих жил и конских хвостов, и дальность полета, и прицельная точность. Зависели они и от многих других причин: расстояния от пао-цзо до цели, прочности крепления на почве, от силы натяжного устройства, силы и направления ветра, скорости спуска, даже погоды. Чтобы все это учесть, нужны были не только знания и опыт, но и особое чутье. Редко кто всем этим обладал. Поэтому Ван Ючену, когда захватили его в плен монголы во время разгрома империи Дзинь, узнав про его мастерство, не только сохранили жизнь (родителей, впрочем, безжалостно убили), но и сытно кормили, одевали, даже относились с некоторым почтением, но глаз не спускали.
Вот уже четыре года находился Ван Ючен в таком положении, из них больше двух — в войске Бату, в непрерывном изнурительном тяжелом походе, в грозных, страшных делах. Сейчас в обычном своем темно-синем халате и такой же круглой шапочке короткими жестами, молча руководил он работой десятка урусских пленных, нукеров и чэригов, привыкших молниеносно и с великим почтением выполнять приказы мудрого китайского мастера. Почтение их увеличивало и то, что Ван Ючен раз и навсегда отказался надевать шлем и металлические доспехи и под стрелами, а то и саблями и мечами врагов всегда оставался в своей синей круглой шапочке и синем халате, подбитом мехом зимой и легком — летом.
Ван жил как в тумане, не имея ни друзей, ни врагов, не зная названий не только городов, но и стран, куда его влекло войско, никогда ни во что не вмешиваясь, пока не повстречался он с князем Андреем, или Аджаром, как его звали монголы. За эти годы исподволь выучил он с его помощью язык урусов, хотя вряд ли кто-нибудь в монгольском войске знал или хотя бы догадывался об этом… Ему ни до кого не было дела, да и от него требовали только одного — исправно управлять главным пороком, а это он умел и делал почти механически, не думая. Ван не дорожил своей жизнью — это была забота приставленных к нему воинов. Бесстрастное лицо его, черты которого, казалось, навсегда застыли, хранило строгое и спокойное выражение. И никто не догадывался, как сложна, прихотлива и мучительна его мысль, какие падения и взлеты она знала.
Он все чаще вспоминал о том времени, когда более четверти века назад сам Чингисхан со своими ордами вторгся на его родину. Началась длительная и страшная война, безнадежная для его страны, и так раздираемой внутренними противоречиями. Ван, тогда еще совсем молоденький философ, выходец из знатной семьи, вынужден был сменить свитки и палочки на тяжкие и грозные орудия войны, в короткий срок став одним из самых известных в империи мастеров стенобитных машин. Под ударами их не раз содрогались и разламывались ворота городов, захваченных врагами. Ван Ючен торжествовал. Но во время внезапного налета вражеской конницы он оказался в плену, и пришлось ему служить ненавистным завоевателям, убийцам его родителей, его сородичей, друзей и соотечественников. Вот он и служит им, служит бесстрастно, холодно, почти механически. Душа его навеки замерла, как река, скованная льдом, и казалось, никто и никогда не растопит ее. Но то, что увидел и услышал он здесь, на новгородской земле, не только растопило лед души его, но и зажгло в ней бушующее пламя. О нет, дело не в доблести и мужестве урусов. Их проявляли и другие народы, хотя, может быть, еще никогда столь яростно и сильно. Только под стенами Торжка он познал то, что потрясло его душу. Главный порок обычно устанавливали перед крепостными воротами на земле, уже полностью очищенной от защитников города — убитых, взятых в плен или укрывшихся под защиту крепостных стен. Здесь было иначе. Порок пришлось ставить на все еще сражающемся посаде. И Ван увидел, как могучие и рослые урусы, которые во всяком случае могли бы попытаться уйти от наседавших на них чэригов, вступали всегда в неравный и всегда ожесточенный бой, чтобы дать возможность и время ускользнуть, спрятаться женщинам, детям и немощным. Может быть, так было и в других местах, но осознал это Ван только под стенами Торжка.
«Вот как! Ведь перед лицом гибели, когда все выходит наружу, эти люди проявляют свои самые главные свойства и качества, и они суть добро. Значит, прав был великий достопочтенный Мэнцзы[109], утверждавший, что от природы человек добр, что стремление всякого человека к добру подобно стремлению воды течь вниз! А все, что делает злого человек, он делает вопреки своей природе, своему назначению. Великий учитель, дай мне возможность хотя бы немного искупить вину мою перед людьми, дай мне возможность сотворить добро, а если нет, то пошли мне скорее смерть. Я не хочу быть больше орудием зла». Так думал Ван Ючен, так металась его душа в поисках выхода, но бесстрастным оставалось его лицо, а руки сами делали привычные жесты, служившие командой для пленных урусов и их охраны у порока. Вдруг ложка порока, не дойдя до длины оттяжки, вяло и слабо ударила в поперечное бревно, и камень не полетел, а лишь скатился вниз у самых ног Вана. Тот поднял глаза и увидел прямо перед собой трех урусских воинов с окровавленными мечами в руках.
* * *Дверь в хоромы новоторжского посадника широко распахнулась, и в горницу шагнул Михаил Моисеевич. Прославленный новоторжский гость, облаченный в доспех, поверх которого была надета белая рубаха, перепоясанный сверкающим златотканым поясом, на голове — железный шлем со свисающей на плечи сетью кольчуги, прикрывающей шею, налетел на посадника с тем же вопросом:
— Ну что? Пришел срок? Посад уже сровняли с землей, монастырь пал. Чего еще ждать?
Иван Дмитриевич, с трудом преодолевая неимоверную усталость, посмотрел тяжелым взглядом и отрицательно покачал головой.
— Когда же настанет время?! — сдерживая бешенство и краснея от ярости всеми веснушками, вскричал Михаил Моисеевич.
— Придет срок, жди! Сам еще не ведаю когда, но придет, — ответил посадник тихо, но внушительно.
Михаил Моисеевич покачал головой, как норовистый конь, не желающий надевать узду.
— Не поймешь тебя, Иван, — сказал он, вперя в посадника голубые с рыжими крапинками глаза и глядя на него в упор. — Так будет от Новгорода помочь или нет? Ведь люди в обеих градах, и верхнем и окольном, уже совсем изнемогли. Ты же сам из новгородцев, так что же, они и тебя и нас покинули, оставили без подмоги?