А. Шеллер-Михайлов - Дворец и монастырь
– А все же болящего да усталого не выгоним. Ину пору, может, и не добрый человек именем Христовым просит, а и тому подадим Христа ради. Вот подожди, ужо мой Суббота, сам-то, хозяин-то, вернется, потолкуете. Ты нам, в чем можешь, пособишь, а мы тебя покормим. Пора летняя, батраков тоже принимаем. Сама-то я дома до домашеству с ребятенками вожусь, а мужики в поле робят. И не одне руки, а со всем не управиться. Лето-то не долго, а что теперь сробишь, тем зимой и живешь. Тебя звать-то как?
– Федором, – ответил путник. – Федор Степанов зовусь.
– Так, – сказала хозяйка, кивая головой. – Так вот пообожди Субботу, он придет – потолкуете.
Она казалась добродушной и словоохотливой; в переливах ее певучего голоса было что-то особенно приятное; в ее рассказах о их житье-бытье была странная смесь, то жалоб на тягость положения, то некоторые гордые намеки на зажиточность; она словно боялась, с одной стороны, сказать, что они не бедные люди, а с другой, видимо, не хотела, чтобы пришелец счел их за нищих. Двойственность сказывалась, и в то же время она с любопытством бросала порою в его сторону испытующий взгляд, в котором были и тревога, и сомнения, и опасения.
В ответ на ее предложение Федор ответил:
– Хорошо, я и сам рад теперь отдохнуть от пути, а даром хлеба тоже есть не стану.
Хозяйка, добыв кадку, направилась в избу, а он остался сидеть на приступке, задумчиво глядя на видневшееся сквозь отворенные ворота озеро, расстилавшееся у подножия деревни. Там, внизу, на отлогом, песчаном берегу озера, по обыкновению уже немного обмелевшего к середине лета, шла довольно оживленная работа рыбаков, чинивших сети, челны и лодки; тут же играли и шлепали по воде полуголые ребятишки. Весь этот народ был приземист, коренаст, белокур, не особенно красив, покрыт очень сильным загаром. Поражала тишина, господствовавшая тут; разговоров мужиков почти не было слышно, все работали молча и двигались несколько медленно и неповоротливо. Что-то сонливое было в выражении всех этих лиц.
К обеду вернулся домой хозяин избы, Суббота, и его братья. Суббота, как и его односельчане, был белокурый, коренастый и мешковатый мужик. Говорил он немного, коротко, несколько вяло. Он приветливо поздоровался с молодым парнем, и, когда жена сказала ему, что Федор готов у них побатрачить летом, он тотчас же, без дальнейших обсуждений вопроса, согласился оставить парня у себя.
– Дела найдется в доме, а ты отдохнешь, – сказал Суббота. – Вон у меня и овец пасти некому. Это дело, поди, как раз по тебе. Тоже ледащ ты, парнюга, многого не сробишь…
Он точно случайно взглянул на руки молодого странника и заметил, что они малы, не похожи на мужицкие руки.
– К нашей-то работе ты, чай, и не пригоден, силы нет…
Федор слегка смутился, даже покраснел и поторопился разуверить мужика.
– Дай работу, тогда увидишь, – ответил он. – И под Новгородом так же работают, как у вас. Я не от дела бегу, а на труд иду. В монастыре сложа руки сидеть не позволят.
– Где позволить! Там не такой народ, чтобы без дела сидеть, все работники…
Семья уселась за обед.
Федор решился остаться батраком у Субботы. Он чувствовал, что силы ему изменят, если он пойдет теперь же дальше. Чем больше он говорил с Субботой и его женой о Соловках, тем яснее он сознавал, что было бы слишком опасно пускаться в дальний путь, не подкрепив своих истощенных сил. Тем не менее он не хотел и здесь даром есть хлеб и стал работать как настоящий батрак, как вполне здоровый человек. Принести воды, наколоть дров, починить рыбачьи сети или челнок, поправить то, что разваливалось в хозяйстве, все это он исполнял охотно, заботясь более всего о том, чтобы ничем не отличаться в труде от настоящих мужиков.
Но главною его обязанностью было пасти стадо овец.
С ними, опираясь на посох, в своем жалком рубище он отправлялся на заре далеко от деревни Хижей, подобно множеству других деревень, раскинувшейся на берегу Онежского озера, забирался на возвышенности, за лес, в поле со своими овцами и прежде, чем пасти словесных овец, пас бессловесных. Среди полного затишья северного леса, среди безлюдья, он отдыхал и телом, и душой. Много дум проходило в его голове в эти часы уединения – дум не о прошлом, не о блестящем дворе, не о чудной тихой комнатке с массою книг, не о казни и печалях родных и близких, так как все прошлое теперь умерло для него и он умер для этого прошлого, но дум о будущем, о полном превращении в крестьянина и о подвиге труда на пользу ближних. Казалось, он хотел упорной работой рука об руку с народом и среди народа загладить, так же как и молитвою, невольный грех своего происхождения, прошлого бездействия, минувших удобств, всего того, что было куплено на счет народного труда. Но, работая здесь, он многому научился, многое узнал, чего не могли ему сказать никакие проповеди того времени. Добродушные люди Суббота и его жена, их односельчане, жители деревни Хижей, или Хижин, открыли Федору глаза на изнанку тогдашней деревенской жизни. Чего не мог бы узнать из быта народа боярин, то легко мог узнать батрак, живя и работая изо дня в день с крестьянами, ничем не отличаясь от них. Полное отсутствие справедливости и правосудия, неопределенность тяжелых поборов, грабительство со стороны каждого власть имеющего, расстройство крестьянских хозяйств от лени и беспечности, гибельного пристрастия к водке, к страшно распространенной игре в зернь, неуменье распоряжаться даже своею собственностью вроде бестолковой рубки леса, все это он видел здесь близко и мог оценить и взвесить вполне. Порой его удивляло полное тупости равнодушие этих людей, даже относительно зажиточных, как семья Субботы, ко всяким внешним удобствам, к чистоте, к порядку; казалось, они, привыкнувшие к тому, что их всегда могут обобрать и ограбить, относились безучастно ко всей своей собственности – сегодня есть все, завтра может не быть ничего, что же дорожить всем этим, зачем заботиться об этом. Он подметил, особенно в женщинах, вроде жены Субботы, таких же словоохотливых и так же говоривших нараспев, как она, даже известную боязнь выказать свой достаток, известное стремление скрыть следы этого достатка куда-то в подполье, в лес; с этими чувствами, видимо, боролось другое, противоположное чувство – желание, чтобы люди не считали их нищими, беспорядочными и нехозяйственными людьми. Борьба этих противоречащих одно другому стремлений сказывалась ясно: то " слышались жалобы на тяжелое положение, то говорилось, что, слава Богу, жить можно. Иногда его удивляло отсутствие всякой сноровки, всякой изобретательности в этих немного сонливых и малоподвижных детях севера. Совсем непривычный к крестьянскому труду, он делал все и скорее, и искуснее, и с большею легкостью, чем остальные крестьяне. Крестьяне дивились, когда он исполнял какую-нибудь работу.
– Сноровки у Федора страсть сколько! – говорил Суббота, наивно и простодушно изумляясь его изобретательности. – Силы мало, а сноровка велика. Ловок он больно.
– И уж как до работы лют, кажись, так бы и робил, рук не покладая, – выхваляла батрака и жена Субботы.
И прибавляла:
– Уж одно сказать: батрак, а ину пору сами говорим ему: довольно, оставь, работа не волк, в лес не убежит. Другого-то в спину толкать надо…
Слушатели шутливо замечали:
– Ну, да что ж, работа, видно, ему впрок идет: пришел – одни кости да кожа были, совсем лядащий парнишка был, а теперь вон и в тело вошел.
Действительно, Федор, несмотря на все свое трудолюбие, заметно поправился, окреп и поздоровел. Смолистый воздух хвойных деревьев сделал свое дело, и молодость взяла свое. На загорелом лице молодого человека заиграл снова румянец. Чувствуя в себе новые силы, Федор задумывался уже о продолжении путешествия. Все чаще и чаще, сидя где-нибудь на пригорке среди своих овец, он устремлял взгляд в синеющую даль. В воображении рисовалось безбрежное море с большой группой островов посередине, с рядом церквей, келий, крестов на холмах. И он твердил мысленно:
– Пора и в путь! Пора!
Дни начинали становиться короче, белых ночей уже давно не было, темные звездные ночи стали длинны, смеркалось уже рано. В Соловки нужно было добраться к октябрю, а то после и сообщения с островом не будет.
Суббота, его жена и все их домашние, начиная с ребятишек, сильно привыкли к усердному парню-работнику и жалели расстаться с ним! Их привязывали к нему не одно его усердие к труду и выносливость в работе, но что-то, чего они сами не могли бы назвать, – кротость, мягкость, спокойствие, степенность и всех покоряющая твердость. Когда он говорил, что так-то лучше сделать, чем иначе, – ему даже не противоречили, сознавая, что лучше его не придумать, что он даром на ветер слова не скажет. Не отличался он только веселостью, а иногда и просто начинал тосковать, стараясь, впрочем, скрыть эту тоску от других. В эти минуты безотчетной, но непреодолимой тоски он особенно любил свое уединение. Казалось, он готов бы был тогда бежать на край света. Зачем? Для чего? В этом он не мог дать себе отчета и только чувствовал, что не может победить этой тоски даже работою. Работа казалась ему недостаточною, хотелось больше и больше работать. Порой он задумывался: уж не жаль ли ему прошлого? Не томится ли он тоскою о прежней жизни? Нет, прошлое умерло для него, он вспоминал о нем с отвращением. О чем же эта тоска? Он молился, чтобы Бог избавил его от нее, как от тяжкого греха.