Радий Фиш - Спящие пробудитесь
Мюэйед, от природы не склонный к умственным занятиям, превратился в дядьку-домоправителя. Абдулатиф возвратился к себе на родину, в Индию, Султаншах — в Хорасан. Джеляледдин Хызыр, правда, оставался в Каире, но, сделавшись старшим лекарем главной каирской больницы Бимаристани Миср, погрузился в науку исцеления. Подобно Бедреддину, полагавшему, что правоведение может устранить бесправие, Хызыр верил, что медицина может исцелить телесные недуги человечества. Встречались они редко, да и мало общего находилось для бесед, поскольку каждая наука говорит на своем языке.
В том настроении, в котором находился Бедреддин, пожалуй, ближе всех был ему Сеид Шериф. Но Шериф пребывал вдали от Каира. Османский султан Баязид Молниеносный, победитель крестоносцев, завоевавший исламу обширные земли, был озабочен состоянием законности в своей еще не установившейся державе. Для укрепления шариата и выработки потребных для сего мер он и пригласил как одного из величайших факихов века Сеида Шерифа. Исколесив османские владения с Полудня на Полночь и с Восхода на Закат, тот изложил свои выводы в словах, которые по тону живо напоминали Бедреддину слышавшиеся со всех сторон предсказания конца света. «Солнце науки, — писал Шериф, — взошло над горизонтом арабов, достигло зенита над землями Ирана, а в пределах Рума, скрывшись за множеством установлений обычного права, утратило свое сияние и вот-вот канет, погрузив мир во тьму невежества».
«Пределы Рума» были родиной Бедреддина, и он лучше многих понимал, что крылось за словами «множество установлений обычного права». Взятки, именовавшиеся бакшишем, продажность судей, насилия над беззащитными, беззакония, оправдывавшиеся традицией. И все это после мер, принятых султаном Баязидом против лихоимства, после угрозы сжечь живьем семьдесят неправедных кадиев, слух о которой прошел по многим землям ислама.
«Канет, погрузив мир во тьму невежества», — повторил про себя Бедреддин, медленно спускаясь по ступеням крутой мраморной лестницы, встроенной в угловой проем дворца. Лестница вела в книгохранилище, там ему думалось свободно, без помех.
Через узкую отдушину в стене увидел он мощную круглую башню, раскаленную послеполуденным солнцем, одну из многих крепостных башен, звавшихся бурджами, где помещались воины, набранные из рабов, пленников и охочих людей, известные под общим именем мамлюков. В такой круглой крепостной башне жили и черкесские мамлюки, славные отвагой и воинским уменьем.
Султан Баркук был их соплеменником. Рожденный в глухом кавказском селенье, он девятилетним мальчонкой был доставлен в Крым, продан на крупнейшем в мире невольничьем рынке в генуэзском городе Кафе и привезен в Египет. Здесь его приобрел домоправитель просвещенного каирского вельможи, который повелел определить смышленого мальчишку-раба в медресе. Окончив ее, умный и храбрый юноша был подарен во дворец и вскоре приставлен дядькой к наследнику престола.
В этом не было ничего чрезвычайного: двести лет со времен Салахаддина власть в Египте держалась не на принципе наследования, а на покупке проверенных в бою рабов и наемников, коими пополнялся правящий класс. Выходили из них и султаны.
Сражаясь бок о бок вместе со своим повелителем, Баркук приобрел влияние в войсках. И когда его повелитель отошел в мир иной, воины объявили Баркука сперва наместником престола, а затем и султаном.
Враги из стана тюркских мамлюков заточили его в темницу. Но вскоре сородичи-кавказцы вновь возвели на престол. Случилось это в те месяцы, когда Бедреддин пребывал в хадже.
С той поры Баркук и правил страной, где некогда властвовали фараоны, — с крыши дворца в ясную погоду хорошо были видны воздвигнутые ими пирамиды. Наследникам своей династии Баркук дал имя «бурджитов», то есть «башенных», хотя сам в башне никогда не жил, не столько из благодарности к своим черкесам, сколько в отличие от соперников — тюркских мамлюков, называвшихся «бахри» — «речные», ибо жили они не в башнях, а на нильском острове Рода.
Всю свою жизнь от железной привязи на рынке рабов в Кафе до трона в Каире, инкрустированного перламутром, золотом и серебром, прошел Баркук, как по перекинутому над огнедышащей адской бездной мосту Сират, что тоньше волоса. Он умел разгадать противника, одолеть его и отвагой, и хитроумием. С улыбкой мог глядеть в лицо самому опасному врагу и с той же улыбкой перерезать ему горло, как барану. И был благочестив: соорудил в Каире медресе, больницу. Призвал к себе ученых из многих стран, среди них великого историка Ибн Халдуна, законоведа Экмеледдина аль-Бабурти и многих других, до конца своих дней остававшихся в Египте, ибо нигде больше так не ценились знания.
Не одно благочестие двигало султаном Баркуком. Как-никак он был достаточно образован, дабы понимать: неудержимый поток времени смоет в реку забвения любую славу, ежели она не закреплена в камне или, того прочней, — в слове.
Но что же связывало султана с шейхом Ахлати? Что заставляло выслушивать его наставления, прибегать к советам, участвовать в собраниях его учеников? Как все суфийские наставники, Мир Хюсайн Ахлати мог толковать с ним о любви к богу, поучал не творить дел, которые заставили бы смутиться перед лицом Истины, словом, мог вести султана по пути духовного очищения. Бедреддин усмехнулся, вспомнив: «Искать бога, сидя на троне, не менее бессмысленно, чем искать верблюда, потерявшегося в пустыне, на крыше дворца».
Султана можно было понять: чтение в душах людей, искусство, коим шейх владел в совершенстве, помогало властителю владеть собой, отличать врагов от друзей, угадывать их побуждения и намерения. А может, Баркук просто жаждал откровенной беседы? Кто, кроме суфийского наставника, осмелился бы на такое во всем его огромном царстве?
Леденящий душу холод одиночества наверняка был знаком султану Баркуку не меньше, чем факиху Бедреддину Махмуду.
От светильников, подвешенных к потолку, расставленных по углам, в небольшом покое за тронным залом было светлей, чем днем, когда солнечный свет проникал сюда через узкие окошки. Стены покоя, словно ковром, были покрыты сплошной резьбой по дереву. Тончайшая вязь надписей, выполненных с изощренным изяществом, перемежалась с геометрическими фигурами, в которых при пляшущем свете огней угадывались листья, цветы, птицы и даже животные, но если приглядеться, то не птицы и не животные, ибо изображение одушевленных существ осуждалось как пережиток идолопоклонства. Кружево сквозного, будто прозрачного, узора скрывало мощь каменной кладки и создавало впечатление отрешенной логичности и совершенной гармонии.
Их собралось здесь немного, то были крупнейшие умы Каира, да и не только Каира, Бедреддин с затаенной радостью увидел среди прочих своего учителя Мюбарекшаха Логиста, — в последние годы кроме логики прославился он и стихами в созерцательном духе, а также старого сотоварища Джеляледдина Хызыра, главного каирского лекаря. Узнал он и главного звездочета родом из Мекки, а также видного математика и алхимика из Багдада. Не было тут только уроженцев самого Египта, и Бедреддин удовлетворенно подумал, что вера и наука выше племени и землячества, а именно они, наука и вера, собрали здесь этих людей.
Двое выделялись из всех. Один в высоком клобуке, обмотанном белоснежной чалмой. Статный, длиннобородый, в драгоценной шелковой одежде красновато-пепельного рассветного оттенка. Второй не менее величавый с виду, но в простой дервишеской шапке ладьей и в сером суровом плаще; борода — смоль пополам с серебром, глаза — цвета меда, чуть навыкате, казалось, собирают свет, точно вогнутое зеркало, и направляют их острым, проникающим лучом. В первом трудно было не опознать историка и летописца Ибн Халдуна, родом магрибца, коего султан вознес над всеми улемами Египта, назначив верховным кадием. Бедреддин давно хотел послушать его, ибо читал главный труд магрибца «Муккадиме» — «Введение в историю», где тот бесстрашно доказывал, что свойства народов не дарованы им от века создателем, а развились под влиянием климата, качеств земли и орудий. Вторым был, конечно, уроженец города Ахлат, что на берегу озера Ван, суфийский наставник шейх Мир Хюсайн.
Сам султан, сильный, крупноголовый, сорокалетний, сидел на возвышении в дорогом, но неброском халате, словно приглашал обыденностью одеяния к непринужденности. Только кушак на нем был златотканым.
Слуги беззвучно внесли на медных подносах лепешки, орехи, фисташки, фрукты — для любования. Еда была изысканной — жареные воробьи, бараньи ядра. Но не обильной. Многоядение, равно как любая иная невоздержанность, не подобало сану и возрасту собравшихся.
Султан воздел руки и, вознеся хвалу Аллаху, сообщил, что собрал мужей знания и веры, дабы, слушая их беседу, возвысить свой дух в соответствии с дарованной ему радостью: наследник престола принц Фарадж начал с успехом усваивать слово божье, поощряемый к сему факихом Бедреддином Махмудом, коего он, султан, просит любить и жаловать.