Виталий Амутных - Русалия
А тысячи мужских глаз с отражением в них тысяч огней были устремлены к сердцу всеобщей сосредоточенности, где исполин Рулав вдвоем с таким же великаном Вуефастом завалили на бок огромного белого быка. Злобным ревом поверженное животное оглашало раскаленную ночь. Точно молния отразилось во взметнувшемся зеркальном клинке меча быстрое пламя; один богатырский удар, — и увенчанная изогнутыми рогами белая голова отлетела в сторону, пятная себя черным. Тотчас принесли оловянный ставец[176], куда и была собрана хлыставшая из перерубленной артерии кровь. Затем местный волхв обошел с тем ставцом вокруг тучного иссеченного временем ствола, пролил собранную бычью кровь в четырех местах по сторонам света.
Этот волхв по имени Гостомысл большей частью один обретался на острове, поскольку постоянная близость к печенегам для тех сословных групп русичей, чье пребывание в этом мире было связано с имуществом и размножением, делала их жизнь здесь невозможной. Ограничив себя таким образом от избыточных общественных сношений, Гостомысл, как и всякий человек, наделенный стремлением к совершенству, видел свое назначение в подвижничестве, однако, осознавая себя частью определенной человеческой общности, он не считал возможным вчистую отделить себя от родства крови. Как и любой человеческий ум, он не мог одолеть непознаваемое, но благодаря усилиям сердца способен был распознавать какие-то наставления верховных сил. Как нелеп был бы день, лишенный своей головы — Денницы, так и для всякого народа здоровье возможно лишь под опекой блюстителей изначального толка.
Гостомысл подошел к главному костру, высокому, но настолько, чтобы жар не мог доставать до нижних веток раскидистой кроны, отогнал от лица назойливую серую бабочку, все норовившую воссесть на его лоб, и волны сильного голоса, утесняя перегуд толпы, треск лопающихся в кострах сучьев и стрекот ночных коников[177], двинулись от середки к закраинам Варяжского острова:
— Каждый из нас подобен этому дубу, князю среди прочих дерев. Наши волосы подобны его листьям. Наша кожа подобна его коре. Если рассечь его тело, — покажется сок, подобно тому, как проливается кровь из нанесенной сулицей раны. Его мясо — древесина, его сухожилия — лыко, его мозг — сердцевина. Если срубить этот могучий дуб, он новь поднимется от корня, обновленным. Но если будет убит кто-то из нас, кто вновь поднимет его к жизни? Только великий единый Род способен…
— Что нам твой Род?! — выкрикнул кто-то из ближнего круга (и это был Свенельд). — Наш попечитель — Перун. Его ради славы мы и собрались здесь. Ради него мы идем воевать Царьград.
— Перун! Перун! — нарастая восстал рев тысяч глоток, сопровождаемый лязгом железа и буйными посвистами. — С нами Перун!
— Богов много, — ничуть не смутившись волнением величайшей орды, продолжал Гостомысл, так, что голос его не изменил ни силы, ни окраски, а на сухом продолговатом лице нельзя было различить никакого движения из-за пляски красно-золотых отсветов костра, — Богов вокруг нас три и три сотни, и три, и три тысячи. Но все они лишь проявления Единого Рода. Зло не одолеет знающего это, он одолеет все зло…
— Пусть лучше Игорь скажет! — вновь точно отдал команду нетерпеливому воинству Свенельд.
— Игорь! Игорь! Перун! Нам волхв — наш князь! Игорь! — с готовностью отозвалась рать.
Игорь поднялся с земли. Не то, чтобы непочтительность Свенельда по отношению к волхву покоробила его, но этот хитрый стеклянноглазый Свенельд в который раз получалось навязывал ему свою волю, ставя в такие обстоятельства, выход из которых приходился единственный, именно тот, на который, надо думать, и рассчитывал шельмец. Невольно хмурясь князь поднялся с земли, переступив частокол из стрел, покинувших на эту ночь свои берестяные короба, прошел ближе к дубу. И Гостомысл безропотно отступил в тень, освободив ему место.
— Хоть и негоже князю заступать место волхва, — начал он, глядя куда-то вверх, где в воздухе вспыхивали короткие красные отсветы на крыльях проносящихся в нервном полете кожанов[178], - я скажу слово. Два с лишним года в летнее пекло или зимой в злую вьялицу[179] закаляли вы свое тело и свой дух беспрестанными усилиями. Близок наш час. Когда дело до большой сечи дойдет, даже те, кто втихую роптал на меня за то, что окроме всечасных с оружием упражнений, заставлял вас рубить лес, тяжести носить, через рвы прыгать, в Днепре плавать, ходить и бегать при всем оружии, даже те, кто роптал, поймут в бою, что не напрасна была их натуга. Потому что благодарствуя привычке к труду каждодневному в жизни мирной, где каждый вечер вас ждала в койке теплая бабья сиська, в деле вы сможете показать себя подлинными посланниками Перуна. Ведь много раз повторял я вам: в сшибке выучка важнее даже, чем сила. Потому как, ежели вой не умеет мастерски обходиться с мечом или пращей, то нет никакой разницы между таким воем и простецким селянином. Это я больше молодым говорю, которые еще не знают, что на поле драться — не мудо[180] чесать.
Освещаемые переменчивыми отсветами огня ряды сидящих фигур замерев слушали своего вождя, и оттого сладкопевные голоса и подголоски малых обитателей летней ночи сделались смелее. Но вдруг в это напевное сопровождение Игоревой речи ворвался истошный крик петуха, и князь невольно скосил глаза в сторону хозяйственных шалашей, рядом с которыми, помимо черневших горой железных серпов на длинных шестах, мотыг, заступов, корзин и коробов для переноски земли, пил и прочего инструмента, используемого при осаде городских стен, дожидались своей участи несколько десятков овец, а также куры в плетеных из лозы клетках. Там завязывалось какое-то оживление, впрочем стертое мраком, — как видно, кашевары уж начали подготовления к почесному пиру.
— Греки и жиды хотят указывать нам, куда должны ходить наши ладьи, а куда нет, — продолжал князь. — Что ответим мы им на это?
— Извести! Изжечь! Кишки повытеребить! — взревела толпа с такой силой, что все окрест обратилось в камень.
— Они хотят, — немыслимым усилием превозмогая яростный гвалт, прокричал Игорь, — чтобы мы только с их дозволения решали, с кем воевать, а с кем дружбу водить! Мы им наймаками нужны! Ваше слово!
— …с нами… веди нас… мы их… Игорь… к навиям вражин… наш Перун… кровь отдать!!! — взметнулась новая волна даже не крика, но некоего безликого грома.
— Они мнят, будто смогут приневолить нас и думать по их указу… — надсаживал глотку Игорь.
Но всеобщий рев, слившийся в одно колышущееся «у-у-у», глубоко в своем чреве упрятал его слова.
И часом позже безумолчный гуд не позволял гранитам Варяжского острова, вознесшемуся над ним великану-дубу, яворам и камышам поймы, сухим степям берегов дорогой сна выйти за пределы этого мира. Однако слышались в том гудении перекликавшиеся друг с другом, отражавшиеся один в другом совсем иные звучания: ликующий зык, звон гусельных струн, то ладная, то нестройная, но неизменно восторженная песня, посвисты и резкий хохот. Своеобычная Перунова братчина нагревала русскую кровь, чтобы воля ее, упроченная единогласием, могла стать непреложной. Над кострами шипело, темнея, красное мясо; и вот уже белые зубы усердно разрывали выхваченную из огня обожженную плоть. Игорь позволил пустить в дело несколько бочек вареного меда[181], и все равно, наливая его в пузастую оловянную братину[182] с узором из травы и всяких образин по бокам, мед мешали пополам с пивной водой[183]. А потом черпали оловянным же корцом[184] (потому что олово особенно приятно Громовержцу) и пускали по кругу. Пели грубые песни с незатейливыми словами, древние хвалы небесному воинству и его предводителю, величали своего князя… И как же страдал оттого горемычный Иггивлад — гусляр, Игорев бард. Ведь при его низкородой приверженности к хмельному, несчастному ни на минуту не позволяли выпустить из рук гусли, а то, что прямо во время игры заботники вливали ему в рот, разве могло утолить многодневную жажду?
К плещущему пламенем костру, возле которого трапезничал князь подносили все новые и новые клетки с курами, — Игорь самолично осматривал каждую птицу, отбирая из них самых жирных, и только после того давал указание кашевару, из которых стряпать кушанье для братии. Находившийся подле него греческий толмач по имени Таврион внимательно следил за действиями русского князя.
— А что это ты крутить, крутить петух? — не удержался он от вопроса.
— Да вот гадаю… — не отвлекаясь от дела отвечал Игорь курчавому молодцу. — Гадаю, какого велеть кашевару зарезать, а какого пока жить оставить.
Эти походя брошенные слова почему-то произвели на грека впечатление, во всяком случае на его горбоносом лице вырезалось некое напряжение, вызванное движением мысли, и он потянулся за лежащим подле него свертком.