Софья Могилевская - Театр на Арбатской площади
И Степан Акимыч достал несколько листков, в которых Ростопчин, назначенный с первых дней войны московским главнокомандующим, печатал свои обращения к москвичам. Листки эти разносились по многим барским домам на манер театральных афишек и потому среди населения Москвы стали известны под названием «Ростопчинских афиш».
Грозно подняв вверх свою сухонькую стариковскую руку, Степан Акимыч начал громогласно:
— «Я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет…» Слова-то какие! Какие слова: «Я жизнью отвечаю»! То-то же…
А потом Степан Акимыч и вовсе развеселил девчонок, прочел им еще одну афишку Ростопчина. В этой афишке московский мещанин Карпушка, подтрунивая над французами, говорил, что они от капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся, что все французы — карлики и что их троих одна баба вилами заколет…
Девчонки смеялись до упаду, а глядя на них, радовался и сам Степан Акимыч.
Еще он под великим секретом сообщил, что нынче в театре ожидается великое торжество по причине побед при Кобрине и при Клястицах.
— Отменяют комедию Крылова «Модная лавка», а будет представлена опера «Старинные святки». Покажут публике любезную старину Москвы белокаменной, житье-бытье славных бояр русских и святошные забавы, какими тешили себя в давние времена… Теперь уж точно — не видать врагам Москвы. Так-то, мои хорошие!
А для Сани тот вечер и вовсе стал знаменательным.
Лизавета Семеновна Сандунова, певица, любимая всей московской публикой, которую прежде иначе и не величали, как Лизанька Сандунова, в тот вечер пела в опере главную партию боярыни Натальи. И, как выяснилось, именно ей поручили после первого акта оперы исполнить величание.
Заметив Саньку (а Санька как раз пробегала мимо актерских комнат, чтобы пораньше занять место за кулисой, где должен был уже находиться и Федор), она ее остановила:
— Чего ты без толку мечешься? Имеется у тебя сарафан?
— А как же! — бойко ответила Санька.
Не то чтобы она была сильно знакома с Лизаветой Семеновной, а все-таки… Не раз Лизавета Семеновна посылала ее то за одним, то за другим. А однажды приказала снести домой короб с костюмом, горничная девка у нее занемогла. Короче говоря, Сандунова хорошо знала Саньку, внучку суфлера Акимыча.
— И коса у тебя подходящая, — между тем продолжала Лиза вста Семеновна, с пристрастием разглядывая Саньку. — Святошные песни знаешь?
— А кто их не знает? Все девушки у нас в околотке знают.
Без этого нельзя… Я всякие могу петь…
— И я так думаю. Иди-ка наряжайся в сарафан — да ко мне. Нарумяню тебя, набелю. Нынче две девчонки из театральной школы занемогли. Женских голосов маловато. Будешь в хоре петь.
— Матушка Лизавета Семеновна!.. — выкрикнула Санька и руками замахала: мол, да как вам на ум пришло такое непутевое?
Но Сандунову в театре все уважали до крайности. Была она женщиной справедливой, умной, уж не говоря о ее таланте великом. Ни капельмейстер, ни хормейстер с ней не спорили. Могла ли Санька ей перечить?
И Саня бегом-бегом в каморку — да скорей доставать сарафан. Да скорее переплетать косу. Да скорей-скорей обратно к Лизавете Семеновне, которая уже находилась в театральной уборной и облачалась в малиновую душегрею, отороченную соболем.
Посмотрела на Саньку, приказала, хоть ласково, а приказала:
— Снимай платок да садись перед зеркалом. Тут садись, вот бестолочь деревенская!
О господи, вот чего не думала, вот о чем не гадала и вот что свершилося!..
Санька смотрела в зеркало на свое отражение, и верилось ей и не верилось, что это точно она — Санька. А Лизавета Семеновна тем временем около хлопотала: белила ее, румянила ее, брови начерно сурьмила. И вскорости из зеркала глядела на Саньку уж точно не Санька, а какая-то новая девчонка — белая, румяная, чернобровая — ничуточки не похожая на прежнюю, смуглую. И вроде бы не очень нравилось этой новой девчонке, что ее так лихо накрасили, но рта раскрыть, слова сказать об этом не смела. Уж кому-кому, а Лизавете Семеновне против сказать язык не повернется…
А Сандунова, поглядывая в зеркало на раскрашенную Саньку, говорила:
— Пой смело, громко, ничего не бойся…
— А я и не стану бояться, — шепотом отвечала Саня, а у самой мелкой дрожью все поджилки тряслись: что дедушка Акимыч скажет, когда увидит ее, Саньку, на сцене да без его спроса? А Федор? Как поглядит на такую, на раскрашенную? А уж о том, как будет петь, об этом не думала. Вроде бы сейчас было ей не до того.
— Теперь пройдись, — сказала Лизавета Семеновна, любуясь на дело рук своих. — Да не так, не так, дуреха! Лебедушкой плыви…
Санька фыркнула, локтем заслонилась — вспомнила мачеху и сестриц, Марфушу с Любашей. Посмотрела бы Лизавета Семеновна на них, сказала бы — вот плывут гусыни жирные!
А Сандунова, поглядывая на Саню, говорила вроде бы самой себе, однако же вполне слышно:
— Хороша… Ничего не скажешь. Вот только платок не годится.
— Чем же плох? — Санька обиделась. — Атласный! Вы пощупайте, Лизавета Семеновна, ведь чистый атлас…
Но Сандунова из пестрого вороха театральных костюмов, которые лежали на стульях, выдернула другой платок. Этот другой был расписной. С узорами. Лазоревый. Красоты неописуемой!
Подала Саньке:
— Этот прикинь…
У Саньки дыхание перехватило: надо же! Накинула на голову, покосилась на себя в зеркало. Ах, ах… Саня, ты ли это? А Сандунова ей:
— Не годится. Снимай. Тот алый тебе лучше. Санька чуть не в слезы:
— Лизавета Семеновна, раз в жизни… Позвольте! Не замараю, истинный бог!
Сандунова засмеялась. Однако же лазоревый платок Саньке оставила. Приказала:
— Какие песни знаешь, пой громко. А какие не знаешь, рта не раскрывай. Поняла?
Санька покивала осторожно, чтобы белила с румянами не облупились, не осыпались бы со щек.
Тут в зрительном зале зазвонил звонок. Лизавета Семеновна прикрикнула:
— Выметайся, нечего тебе тут делать… — выставила девчонку За дверь и спешно стала гримироваться и наряжаться.
В этой опере она особо щеголяла пением в куплетах «Слава богу на небе…». Эти куплеты непременно бисировала, и на сцепу к ее ногам летели кошельки с золотыми червонцами.
А Саня в тот вечер была словно в чаду, как чумная. Но старалась изо всех сил. Иной раз ей казалось, что ее голос слышнее всех голосов в хоре, что только ее, голосистую, и слушает вся публика в зрительном зале. Слушает и дивуется: этаким жаворонком кто же разливается?
Опомнилась она лишь к концу первого акта, когда Сандунова, приблизившись к рампе, при полном хоре, с трубами и литаврами, провозгласила величание. Сперва, как оно и полагается, спела самому царю-батюшке, их царскому величеству Александру Павловичу.
А уж потом и всем защитникам отечества.
— «Слава храброму генералу Тормасову, поразившему силы вражеские!» — пела Сандунова.
А хор подхватывал:
— «Слава! Слава! Слава!»
И гремели литавры, и звенели трубы, и Санька вместе со всеми выпевала:
— «Слава! Слава! Слава!»
И когда спели: «Слава храброму генералу Кульневу, умершему за отечество…», тут Лизавета Семеновна залилась слезами, и весь хор заплакал, и вся публика стала плакать. И Саньке тоже хотелось, да боялась она: а ну как растекутся румяна да белила по щекам? Сраму не оберешься…
Величание повторили несколько раз, потому что публика кричала «Фора! Фора!», топала ногами и била в ладоши…
Но что самое удивительное было для Саньки в этот вечер — дедушка Акимыч ее не признал. Вот так и не признал!.. Хоть стояла она совсем рядом, хоть глядел он прямо ей в глаза, а узнать не узнал. Смехота! Потом, уже после спектакля, когда Саня с помощью других хористок сняла с лица краску и подошла к нему, Степан Акимыч строго спросил:
— Где ж ты пропадала, сударушка? Эдакое упустила, не видела…
Ну и посмеялись же они, когда Саня ему рассказала, что пела в хоре, что стояла с ним рядом, а он глядел на нее во все глаза да и не признал… Старик только головой мотал, приговаривая: «Ну-ну…» А был весьма доволен, что Лизавета Семеновна самолично гримировала Саню и своим напутствием впервые послала ее на сцену.
А Федора в тот вечер почему-то вовсе в театре не было. И сбитнем не торговал, и за кулисами тоже не стоял.
Было уже совсем поздно, и Саня хотела было раздеваться да укладываться на боковую, как вдруг в оконце брякнул камешек. Неужели Федя?
А между ними еще раньше было договорено: если ему надобно Саню увидеть, пусть кинет в стекло махонький камень.
Хорошо, что дедушка давно спал и помехой не был. А то ведь стал бы выпытывать, зачем, да почему, да отчего.
Все-таки Саня сперва подождала: может, и не Федор, а случайный камешек ударил по стеклу?
Но стук повторился, и тогда Саня более не стала раздумывать, накинула на голову платок и выскочила на зов. Обычно она радовалась, когда Федя звал ее, когда кидал камешки в оконце, а сейчас встревожилась. Сердце ёкнуло; и сбитнем нынче не торговал, и в такой поздний час? Не случилось ли чего?