Карел Шульц - Камень и боль
Полициано во все продолжение ссоры молчит, тревожно поглядывая на Медичи, который продолжает неподвижно смотреть на зверей, стоя спиной к философам. Полициано скорбно нахмурился, сердце ему сжимает жгучая печаль. В последнее время он замечает, что Лоренцо нездоров… да, да. Цвет лица желтый, руки иногда начинают дрожать мелкой дрожью. А недавно во время чтения диалога "Менексен" он вдруг согнулся набок из-за резкой боли в почках. У него вспотели руки, глаза застлало мутной пеленой. Потом Полипиано должен был дать ему клятву, что никому об этом не расскажет. Видимо, это был уже не первый приступ. А Казимо Медичи, pater patriae, умер с Платоновым диалогом в руке… Да, князь нездоров, но не зовет врача, потому что нельзя, чтобы теперь, в такое время, слух о его болезни разнесся по городам и княжеским дворам…
Старший сын его, двадцатилетний Пьер, недавно вернулся из Рима. Тут Полициано опять озабоченно нахмурился. Он не любит Пьера. Никто не любит Пьера. Это хвастун. Не философ. Он не знает Платона, — только гремит мечом да тискает женщин. Высокомерный. Смеется над тогами философов и восхваляет панцирь. В нем нет ничего от Медичи. Словно мать его — в девичестве римская княжна, гордая Кларисса Орсини — наделила его только кровью Орсини. Да, Пьер — не Медичи, Пьер — Орсини. И он когда-нибудь будет здесь править!.. Потом — здесь еще Джованни, шестнадцатилетний кардинал, потому что Иннокентий Восьмой, по просьбе Лоренцо, дал ему пурпур. На будущий год он поедет в Рим, к ватиканскому двору и к сестре своей Маддалене. Марсилио Фичино составил ему гороскоп, где предсказано, что в свое время Джованни станет папой, но Полициано этому не верит: Джованни слишком прямодушный и искренний, он не сумеет разобраться в римских интригах. Верный платоник и способный музыкант — вот кто такой кардинал Джованни, — да, музыка, музыка его великая страсть! Потом есть еще третий сын — Джулиано, тихий, молчаливый, задумчивый. Этот двенадцатилетний мальчик с слишком умными глазами словно несет в себе какое-то странное знаменье, родовое влечение, какие-то скрытые подземные силы. Как это сказал тот раз Лоренцо, когда мы с ним говорили о перевоплощении убитого Джироламо Риарио? Что знаешь ты, Анджело, о темных стремнинах в душах Медичи! А этот мальчик, этот двенадцатилетний паренек с недетской молчаливостью и задумчивостью, со своей любовью к занятиям философией, вечно где-нибудь скрывающийся от остальных, он конечно, ясно чувствует в себе эти особенные, темные стремнины… "У меня три сына", — говорит Лоренцо. "Один умный", — при этом он имеет в виду, конечно, Джулиано. "Другой добрый", — тут он подразумевает юного кардинала Джованни, потому что у каждого любящего музыку так, как он, — наверное, чистое, доброе сердце, такой человек не может быть злым. "А третий, Пьер, глупец", — говорит Лоренцо. Пьер, тискающий женщин, восхищающийся панцирем и презирающий философов… Как он за время пребывания в Риме полюбил своего зятя, этого карточного мошенника, папского сына, истасканного Франческо Чиба! Говорят, они с ним не расставались ни на час и все переживали вместе игру, попойки, даже те каморки за Тибром, бедная Маддалена! Муж и брат ее, оба дружно — в объятиях гулящих девок! Нет, он не Медичи, он — Орсини, он в свою мать — Орсини. И он когда-нибудь будет здесь править, старший сын… Не дай боже! Неужели в одно и то же время сумеркам Италии суждено стать и сумерками Медичи? Мучительные мысли пишут свои знаки на лице Полициано. Князь этого не замечает. Он видит только своих зверей. Вот он слегка улыбнулся. Детеныш леопарда получил сильную оплеуху от матери — за то, что укусил ее под брюхом. Жалобно мяукая и скуля, он перекатился на песок и, подняв все четыре лапы кверху, стал барахтаться на солнце.
Позади спор все обострялся. Философы налетали друг на друга в резких, гневных вспышках, шла уже дикая свара, спорящие разделились на группы и каждая напирала на другую. Руки мелькают, сжатые в кулаки, рукава разлетаются, глаза мечут искры…
— Знаю… — кричит вне себя Пико делла Мирандола. — Знаю я…
Но не договорил. Замер.
— Знаю… — вдруг послышался голос Медичи, словно эхо.
Князь указал медленным движением руки на зверей, на детеныша леопарда.
— Знаю, как его назвать. Он будет принцем Зизимом. Что вы смотрите с таким удивленьем? Я помешал вашей, видимо, очень интересной беседе, но я не слышал из нее ни слова, — один только гам. Да, Зизимом. Так будет записано, вместе с датой рожденья звереныша. Его будут звать — принц Зизим. Если папа может быть тюремщиком басурмана-турка, почему бы мне не назвать своего зверя именем этого турка?
Он повернулся и пошел. Все последовали за ним, присмиревшие, изумленные, безмолвные. Только Марсилио Фичино посмеивался мелким язвительным смешком. Да, повелителя никому не превзойти… Это был действительно мастерский ход… В самый разгар спора о реформе церкви, о карах господних, о сновидении Сикста, видевшего во сне крестный путь спасителя, спора о папе-платонике и папе-аристотелике Лоренцо, до тех пор как будто безучастный, метнул имя принца Джема, турецкого пса, живущего в Риме под охраной папы. Что о нем говорят? "Ест пять раз на день, в промежутках спит здорово и для забавы своей собственной рукой убил несколько рабов". Так писал о нем недавно из Рима во Флоренцию художник Мантенья. Вот каков принц Зизим…
После смерти Магомета Второго, погубителя Византии, старший сын его Джем поднял восстание против захватившего отцовский престол брата своего Баязета, но восстание кончилось неудачей, и сарацин бежал на занятый крестоносцами Родос, воя от страха при виде шелкового шнура в чьих бы то ни было руках. Но великий магистр крестоносцев, старый Пьер д'Обюссон оставил беглого труса у себя, так как родосским рыцарям было выгодно держать в плену брата султана и грозить им азиатскому берегу. Это обходилось Баязету в сорок пять тысяч золотых дукатов ежегодно, и, каждый раз как корабль с золотом опаздывал, великий магистр, комтуры и рыцари хохотали, что, мол, вот только рассветет, они сейчас же отправят Джема обратно в Азию и, конечно, первородный сын первого человека после пророка найдет новые войска и новых визирей. Пускай платит султан константинопольский, этот зверь из бездны, хохотал магистр, так что белая борода дрожала на каленом панцире, — пускай поглубже запускает руку в мешки с золотом и платит для починки крепостных стен и разрушенных родосских укреплений, пускай платит для возведения новых христианских твердынь, — так смеялись рыцари родосские, за несколько лет перед тем без всякой помощи в течение трех месяцев выдержавшие неистовый натиск превосходных турецких сил, доблестно и победоносно отогнав их от родосских берегов; так пускай же платит для восстановления разрушенных им оплотов, — смеялись они, опершись на рукояти своих крестоносных мечей. И султан Баязет, зеленея от злости, платил рыцарям, — каждый раз это составляло сорок пять тысяч золотых, — он не хотел, чтоб ему тайно, ночью прислали к азиатским берегам первородного брата Джема, потому что, конечно же, нашел бы там верных визирей и верные войска сын Магомета Второго! Но пока Джем каждый раз скулил от страха, завидев турецкий парус, и, рыдая, просил крестоносцев защитить его, так что великий магистр больше не мог выносить вой этого труса и послал его в Овернь, во французской земле, где находился генерал ордена. Однако французский король Карл Восьмой, человек безобразной наружности и великих замыслов, тоже захотел получать сорок пять тысяч султанских дукатов, а Джем предпочел быть, пленником короля, чем рыцарем, чьи мечи пьют магометанскую кровь. Оба воспылали друг к другу самой пылкой страстью — король к сарацину и сарацин к королю, — но это пришлось не по вкусу родосским рыцарям, и они сообщили королю, что в Джеме таится дьявол, свирепеющий при виде христианина и способный искусать короля. А Джему родосские рыцари сказали, что король, как увидит турка, так разрубает его пополам, поэтому он, собственно, и французский король, — в каждый большой христианский праздник он должен разрубить одного турка, а не разрубит, так народ взбунтуется. И опостылели они друг другу — ни турок не хотел быть рассечен пополам, ни король — быть искусан. Но если бы речь шла только о французском короле! Из Венгрии тоже поступила просьба, — Матиаш Корвин, жестоко теснимый Баязетом, хотел иметь заложником Джема, и Светлейшая Венецианская республика, для свободы своей торговли, тоже хотела иметь заложником Джема, и Неаполитанское королевство, для безопасности своих владений, тоже хотело иметь заложником Джема, и Испания, кинувшая свои силы против Туниса, тоже хотела иметь заложником Джема, и Португалия, для свободы своих морей, тоже хотела иметь заложником Джема, так что родосские рыцари покатывались со смеху и вывели Джема на рынок, как скотину, — вот он перед вами, христиане, покупайте с торгов — кто больше даст! А пока те между собой препирались и спорили, кто даст больше, вдруг послышался голос святого престола: