Виктор Лихоносов - Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж
Он ее поцеловал и почувствовал, что отвечает она без души.
В тот день мясоеда, в феврале, когда обвозил молодых три раза вокруг Дмитриевской церкви Терешка, в Петропавловском соборе молился со своей семьей государь у гробницы Александра III. Это уж потом, после переворота, вспомнил Василий, с чем совпало его венчание.
Близ церкви стояли кареты,
Там пышная свадьба была. Все гости роскошно одеты, На лицах их радость цвела,—
читал он стихи, наряжаясь к невесте.
Купил Василий три розы — красную, белую и чайную. «Вот,— говорил,— и все мои старосты». За ним приехал на извозчике брат Моисей. Брата перевязали большим персидским шелковым платком с махрами, он сказал «круглое словечко, как обруч», выпили, закусили и срядились, на какой день будет свадьба.
В церкви наблюдал Василий за своей невестой, меняется ли у нее под венцом лицо. Если, говорили в Новой Водолаге, меняется, то невеста с пороком.
«Благослови-и!» — пропел дьякон.
— Разреши,— попросил Костогрыз пристава на Дубинке,— пострелять в воздух до Пашковки?
— Та дуй, это ж наш участок.
Дал Василий на свадебный стол пятьдесят рублей, бабке подарил черный платок и калоши, деду чеботы, невесте все к свадьбе, козью шаль, большую, с ковер, и ботинки с калошами. Да к столу по мелочи: пуд муки, пуд говядины, три ведра водки, вина. И был пир несколько дней. В первый вечер подавали Василию квас, чтоб ребенок зачался нормальный. Чьи-то руки завязали в большие узлы подарки, узлы относили под орех-великан. Каждый приговаривал словечком: «А шоб це у вас была думка одна и шоб далеко ночью не раскатывались»; «це шоб утиралась и не стерла свою красу до старости».
И сняла с него невеста в спальне сапоги, вынула оттуда деньги... Кричал за огорожей местный дурачок Приступа:
Ой сорока-белобока, Научи меня летать! Невысоко, недалеко — Прямо к милой на кровать.
Музыканты играли на возу сена.
— Живите, детки, проще,— сказал пьяный Лука Костогрыз,— и бог веку вам прибавит... Теперь я скажу тебе, Василь: внучку нашу весь кут сватал. «Отдайте мне, отдайте,— приставал один,— я вам лакированные чеботы сошью и родне вашей всей чебот нашью». Ходил за мной по току без шапки: отдайте. За сапоги внучку не отдам.
— Спасибо, Лука Минаевич...
— Но ты, Василь, смотри, не приди до меня так, как на первый день пасхи зятья приходили до моего деда в гости. Сказать? Пришли, а дед мой, колы постарел, позволял гостям пить только по три чарки горилки. А колы ошибется та поднесет по четвертой, то зятья и сыны малые имели право пить горилки кто сколько схочет. Ну, ото ж дед ошибся и поднес по четвертой. И пошла балачка. Зятья были с гонором, стали хвалиться, у кого какие кони та хаты да какие они разумные. И вздумали над моим батьком Минаем насмехаться. А батько мой того не стерпел, мацнул кулаком самого богатого зятя и в другого кинул миску с холодцом. И загудела битва злее, чем с горцами. Батько как стрибанул на стол! А стол тот был долгий, на тридцать персон. Зятья похватали рогачи. Батько как заорет. Голос у него труба иерихонская. Бывало, в хате скажет матери: «Ульяна, вари борщ с индюком!» — то полстаницы слышит. Шибку выбил в оконце и в сад. Так еле помирились с моим дедом за ту шибку. То ж и ты, придешь до меня, смотри, шоб я по четвертой не поднес... Ну, хлопцы-запорожцы, урежьте мне нашего гопака, а я станцую.
Через неделю после свадьбы Василий выкуривал с молодой женой шкурки.
— И как Василь спит с тобой? Ты ж горячая, как конь.
— А мы раскатываемся.
— И в меня колысь Одарушка влюбилась как черт в сухую грушу...
Костогрыз доглядывал за ними; для виду, чтоб не догадывались, ехал на базар, а оттуда заворачивал на Динскую улицу. По глазам ловил, мирно ли почивали, не надоели ли друг дружке. И долго он сидел с ними, балакал, учил уму-разуму.
— А мне пора «Ниву» читать... Чи я хуже пишу стишки, как этот великий князь? Ач!
Уж ночь надвинулась. Усадьба засыпает... Мы все вокруг стола в столовой собрались...
ВСТРЕЧА У БУРСАКОВСКИХ СКАЧЕК
Уж ночь надвинулась. Усадьба засыпает... Мы все вокруг стола в столовой собрались... Смыкаются глаза, но лень нам разойтись, А сонный пес в углу старательно зевает. В окно открытое повеяла из сада Ночная нежная к нам в комнату прохлада. Колода новых карт лежит передо мною, Шипит таинственно горячий самовар, И вверх, седой, прозрачною волною Ползет и вьется теплый пар. Баюкает меня рой милых впечатлений, И сон навеяла тень сонной старины, И вспомнился мне пушкинский Евгений В усадьбе Лариных средь той же тишины. Такой же точно дом, такая же каморка, Портреты на стенах, шкапы во всех углах, Диваны, зеркала, фарфор, игрушки, горки И мухи сонныя на белых потолках...
— Великий князь...— сказала вслух Калерия, бросила «Ниву» на диван и кокетливо задумалась перед зеркалом.— Вот дурочка,— сказала себе.— Пиши лучше письмо Бурсаку. Насмелься, насмелься, дорогая. Она закрывала журнал с стихотворением великого князя, который угощал их конфектами в вагоне на Черноморской станции, открывала снова, перечитывала, там было еще два — про грозу и одно заклинание: князь просил у бога вдохновения. Она ложилась на диван, рукою заслонялась от света в окне, мечтала: вот она стоит на конце улицы к Кубани у забора и целуется — с кем? С князем? С Толстопятом? С Бурсаком?
— Нехорошо целоваться у забора, где лают собаки,— опять произнесла вслух и, зачумленная видением, встала, положила на стол чистый лист бумаги и написала несколько строчек: «Вы мне очень нужны... Прошу вас прийти сегодня в пять на угол Гимназической и Медвёдовской...»
В безумии, налетевшем на нее в тоске, она осмелилась просить при встрече Бурсака быть посредником между ею и Толстопятом. Бурсак копался дома в бумагах деда, когда тетушкина прислуга положила перед ним петербургские газеты и записку. На конверте не было штампа. Не еще ли одно письмо с требованием передать крупную сумму денег в указанное место? Бурсак не спешил вскрывать письмо, почитал в «Новом времени», как сброшенный турецкий султан Абдул-Гамид умолял из Салоник брата пополнить его гарем свежими одалисками. В Екатеринодаре, между прочим, прозябает на Посполитакинской принц Рахим-хан, и на базарах каждый день обсуждают романические приключения его свиты. Власть вроде бы есть, вроде бы и нет. Россия к чужим добрая!
— Тебе привет из Варшавы,— сказала тетушка.— Получила письмо. Наверное, она протягивает к тебе ручку, но мне не признается. Ее мужа переводят в Петербург.
— На здоровье.
Записка Калерии дразнила его каким-то неясным призывом.
«Вы мне очень нужны». Зачем?
Он вызвал Терешку и поехал. Времени хватало, повернули к городскому саду, потом прокатились по Красной до памятника казачеству, воротились назад. Окна дворца наказного атамана, бронзовые знамена под Екатериной II, крыши мокро блестели после дождя. Вчера казаки подносили на станции наместнику Кавказа графу Воронцову-Дашкову хлеб-соль на серебряном блюде, сегодня днем был молебен в Александро-Невском соборе и шествие с регалиями до Крепостной площади. У дворца во время обеда стояли при трех войсковых знаменах старики и пел войсковой хор. Сейчас, когда проезжал Бурсак мимо, трапезовали в саду под крышей 1-го общественного собрания депутации и гости за столами и славили графа песней «Тебя мы ждали круглый год». Толстопят, видно, тоже там с отцом.
В городе все известно. Накануне по офицерским домам говорили о высоком госте разное: последний русский барин, мягкий политик; подшучивали: старый граф засыпает с леденцом во рту. Тетушка Елизавета где-то вычитала такую новость: графу по наследству передан секрет о старце Кузьмиче, то есть об уходе в Сибирь царя Александра I. Тайна о том, что царь не умер в Таганроге, а скрылся неизвестным в глуши, предпочел трон чистой праведной жизни, береглась властями до самой японской войны, и вдруг сам дядя царя Николай занялся ею. Но граф молчал. Тайн много и на Кубани. И одна из них — уход из жизни его деда Петра. На то место, где прыгнул дед с лошадью в Кубань, Бурсак и заставил Терешку везти его с Калерией Шкуропатской.