Юрий Тынянов - Кюхля
Из окна открывался вид на веселую, извилистую, хоть и мелководную речку и деревню с низкими домишками, окруженную садиками, в которых росла рябина.
Вильгельма встретили все с радостью. Григорий Андреевич Глинка, муж Устиньки, был человек во многом примечательный. Карьера его была несколько необычна. В молодости он был блестящим пажом, потом гвардейским офицером, вел широкую жизнь и быстро шел вверх. Потом в один прекрасный день его смутило, он заперся, захандрил, подал в отставку и уединился. С удивлением друзья узнали, что этот веселый гвардеец сидит, как школьник, за книгами, а через некоторое время услышали странную новость: Григорий Глинка стал профессором русской словесности в Дерптском университете, должность более подходящая для подъячего, чем для настоящего дворянина, к тому же и гвардейца.
Потом Григория Андреевича пригласили к великим князьям воспитателем, «кавалером», а теперь он жил на покое, был в меру молчалив, любил свой сад и цветник и в особенности свою тихую жену.
К Вильгельму он приглядывался с некоторым удивлением, с его литературными мнениями, вероятно, не соглашался, но в споры вступать не любил. Покой ему был дороже всего; энтузиазм казался ему всегда смешон. Впрочем, с той широтой, которая бывает у людей, испытавших в жизни крутой перелом, он и Вильгельма любил по-своему, вернее, любовался им, как любовался детьми, женой, цветами и лесом.
Из детей обрадовался Вильгельму больше всех Митя, робкий, застенчивый мальчик с восторженными глазами и тонкой шеей, который благоговел перед дядей и ни на шаг от него не отставал. Это даже сердило Устиньку, которая боялась, что он надоест Вильгельму. Но Вильгельм по часам читал девятилетнему Мите «Шахразаду», которую сам любил без памяти, и делал ему великолепные луки.
Еще один человек обрадовался Вильгельму почти так же, как Митя: Семен за время странствий Вильгельма по Европе и Кавказу жил у Устиньки. Он по-прежнему был тот же веселый и беспечный малый, хотя его дворовые обязанности, видимо, ему очень приелись. Он в первый же вечер явился к Вильгельму и стал его упрашивать взять с собою при отъезде.
Дворня была у Глинок довольно большая. Выделялась в ней и ростом и значением ключница Аграфена, которой Вильгельм терпеть не мог.
Из девичьей доносилось иногда пение.
– Девки! – слышался ее голос, и пение обрывалось на полуслове, только жужжали веретена.
Вильгельм спросил раз с неудовольствием Устиньку:
– Отчего она мешает несчастным девушкам петь?
Устинька широко раскрыла глаза:
– Но, Вильгельм, они забывают о деле за песнями, и потом, они вовсе не несчастные.
Вильгельм промолчал и больше к этому не возвращался.
Он завел один и тот же порядок: утром езда верхом, потом работа, после обеда чтение, вечером игры с Митей и гулянье по окрестностям.
Ездил он отлично, но дороги были ровные, плоские, совсем лишенные кавказского ужасного романтизма. Скоро, однако, Вильгельм нашел и здесь романтизм; тонкий, как дым, утренний туман (он выезжал рано – часов в семь), сыроватые листья берез, с которых падала еще роса, облака, застывшие на небе, – все это, ему казалось, имело свою цену.
Изредка по дороге попадалась старуха с кринкой молока или девка с лукошком и боязливо кланялись. Вильгельм страдал от этих поклонов, быстрых и низких, точно людей стегнули кнутом по шее. Он вежливо приподнимал шляпу и еще больше пугал старух и девушек. К соседям он не ездил; раз Устинька предложила ему проехать за десять верст к соседям, у которых очень весело, есть барышни, и которые будут ему душевно рады, – но Вильгельм изобразил на лице испуг и отвращение, и Устинька оставила его жить нелюдимом.
Потом – работа и чтение. Работал Вильгельм усердно – над своей трагедией. Трагедию он правил, исчеркивал и опять правил. Его трагедия должна была произвести переворот в театре российском, если… если ее напечатают. В этом Вильгельм сомневался. Героем его трагедии был Тимолеон, суровый республиканец, убийца собственного брата тирана.
Рядом со слабым, хоть и великодушным тираном он поставил простого Тимолеона. Вождь восстания, простой, мудрый, не останавливающийся перед убийством республиканец, – когда Вильгельм писал его, он вспоминал жесткие глаза Тургенева. По Тимолеону, сидя за Плутархом и Диодором, Вильгельм учился тому же, чему учился у Тургенева и Рылеева. Он сам удивлялся своему герою; он наконец так ясно увидел его перед собою, что почувствовал даже настоящую тоску, – если бы Тимолеон был жив!
И Вильгельм читал Митеньке, который сидел неподвижно, как статуя, монологи Тимолеона:
Сколь гибелен безвременный мятеж!И если вы, не проливая крови,Воистину желаете отчизнеСвободу и законы возвратить, —Умейте, юноши, внимать мужам,Избравшим вас для подвига святого,Они рекут в благую пору вам:«Ударил час восстанья рокового!»
Древних героев Вильгельм любил почти как Пушкина и Грибоедова. Он, задыхаясь от волнения, читал письма Брута к Цицерону, в которых Брут, решившийся действовать против Октавия, упрекал Цицерона в малодушии. И после этого чтения Вильгельм садился на коня и мчался как бешеный.
Слезы душили его: ему двадцать шесть лет – что совершил он для отечества? И в Закупе, среди доброй семьи, становилось ему тяжело. Рабство, самое подлинное, унижающее человека, окружало его.
Эта милая сестра, этот ее ученый муж были прекрасные люди, и без них Вильгельм был бы одинок как перст; они не очень притесняли дворовых и не особенно отягощали мужиков. Но раз он увидел, как кучер вел на конюшню старика дворового. Провинность старика была тяжелая: он выпил лишнее, попался навстречу барам и нагрубил. Старик шел, опустив голову и нахмурив брови; он не смотрел по сторонам. Кучер был плотный, остриженный в скобку мужик и вел его равнодушно.
Он поклонился барынину брату. Вильгельм остановил их:
– Вы куда?
Кучер неохотно отвечал:
– Да вот за провинность наказать Лукича следует.
Вильгельм сказал твердо:
– Идите домой.
Кучер почесал в затылке и пробормотал:
– Да уж не знаю, ваша милость, как тут быть. Велено.
– Кто велел? – спросил Вильгельм, не глядя на кучера.
– Григорий Андреевич велели давеча.
– Домой немедленно! – крикнул Вильгельм и в бешенстве двинулся к кучеру.
– Старика отпустить! – крикнул он опять тонким голосом.
– Это нам все едино, – бормотал кучер, – можно и отпустить.
Дома Вильгельм к обеду не вышел. Григорий Андреевич, узнав обо всем, имел серьезное объяснение с Устиньей Карловной.
– Так нельзя. Вильгельм должен был ко мне обратиться. Это называется подрывать в корне всякую власть дворянскую.
Два дня отношения были натянуты, и за обедом молчали. Потом сгладилось.
Через неделю Вильгельм призвал к себе Семена. Семен пришел в своем кургузом синем фраке. Вильгельм с отвращением оглядел его одежду.
– Семен, у меня к тебе просьба. Сделай милость, позови ко мне деревенского портного. Он сошьет тебе и мне русскую одежду. Ты шутом гороховым ходишь. Сапоги добудь мне.
Через пять дней Вильгельм и Семен ходили в простых крестьянских рубахах и портах. Они сшили себе и армяки.
Григорий Андреевич пожимал плечами, но не говорил ничего.
– Барин чудачит, – фыркала девичья.
Вильгельм не смущался.
Скоро Вильгельм стал ходить на деревню. Глинкам принадлежали две деревни: в двух верстах от усадьбы лежало Загусино, деревня большая, опрятная, а верстах в пяти, в другую сторону, Духовщина. Вильгельм ходил в ближнюю, Загусино. Староста, высокий и прямой старик, Фома Лукьянов, завидев барынина брата, выходил на крыльцо и низко кланялся. Фома был умный мужик, молчаливый. Устинья Карловна звала его дипломатом. К Вильгельму относился он почтительно, но глаза его, маленькие и серые, были лукавы. Деревня пугливо шарахалась от барина. Только один старик встречал его ласково. Это был Иван Летошников, старый деревенский балагур и пьяница. Ивану было уже под семьдесят, он помнил еще хорошо Пугачева и раздел Польши. Жил он плохо, бобылем, был плохим крестьянином. С ним Вильгельм подолгу беседовал. Старик пел ему песни, а Вильгельм записывал их в тетрадь. Уставив глаза в окно, Иван заводил песню. Пел он, что ему приходило в голову. Раз он пел Вильгельму:
А у нас по морю, морю,Морю синенькому,Там плывет же выплываетПолтораста кораблей.Вот на каждом кораблеПо пятисот молодцов,Гребцов-песенников;Хорошо гребцы гребут,Славно песенки поют,Разговоры говорят,Все Ракчеева бранят…
Иван огляделся по сторонам, хитро подмигнул Вильгельму и понизил голос:
Во, рассукин сын Ракчеев,Расканалья дворянин;Всю Расею погубил,Он каналы накопал,Березки насажал…
– Откуда ты эту песню взял? – удивился Вильгельм.
– А сам не знаю, – отвечал Иван, – солдат нешто проходил, сам не знаю, кто такой из себя.