Владислав Бахревский - Столп. Артамон Матвеев
Пока воевода приготовлял для отправки в стольный град отписки и челобитные, друга Лазаря посадили в свободную яму, где когда-то томился симбирский поп Никифор.
В первую же ночь пробрались к нему Аввакум с Епифанием. Доментиан, облобызавшись со старцами, испросил у обоих благословение на задуманное дело.
— Мы здесь как в затворе. Молись, плачь о грехах своих, а овцы наши на волков оставлены! — говорил Доментиан. — Как приедем в людные места, сбегу. В Сибирь уйду, в свою Тюмень али в Тобольск, где батька Лазарь служил. Отчего он-то не пришёл?
— Изнемог, — сказал Аввакум. — Пост держим строже не бывает: на одной воде. Иногда ягодными настоями подкрепляемся, его попадья и носит, Домника Михайловна. Здесь, в Пустозерске, мыкает горе с дочерью. А моя Марковна в яме сидит, Иван да Прокоп, сыновья, тоже закопаны. Младшие детки с домочадцами, слава Богу, хоть в Мезени, да на свободе. Встретят тебя, чай. Подкормят. Ты им скажи, пусть бумаги мне раздобудут. На оборотах писем пишу, да письма-то больно редкие.
— Вы бы, отцы, поберегли себя. — У Доментиана даже голос дрогнул. — Ваши молитвы — алмазы чистые. Святая Русь в упадке, от истинного Бога отреклась.
— «И в Духа Святаго, Господа истиннаго животворящаго»! — прочитал Аввакум Символ веры. — С Востока получили Откровение, а теперь с Востока тьма соблазна накатывает. Все эти Паисии, Макарии, Лигариды под Магометом спины-то наловчились гнуть, вот и служат — не Богу истинному, а злату с серебром. Святейшие, блаженнейшие, но покажи им соболей — пенёк Богом назовут. Лукавы аки лукавый.
— Я, батюшки, вот что в мыслях держу, — сказал Доментиан и замолчал, набираясь духу. — Чем жить, гневя Господа нашего, слышать искажённые врагом молитвы...
— Да к Богу ли такие молитвы?! — закричал Аввакум.
— Вот и говорю... Может, уж сразу... Батьки, а батьки! В огненную купель — и вся грязь миру, весь свет — душе!
Обмерли.
— Огненной рекой, говоришь, утечь? — кашлем очищая гортань, прохрипел Аввакум. — От царя-отступника, от патриарха, что у царя на верёвочке, от всей мерзости, затопившей Белое царство?.. В огонь?
— В огонь, батька! В огонь!
Епифаний заворохтался, как петушок ночью на насесте.
— Не больно ли честь велика никониянам — самим истреблять цвет русской жизни?!
— Ради истиннаго[10]?! — загремел Аввакум, вскочил на ноги, возложил руки на голову Доментиана. — В огонь! Вот чистейшее омовение... Да не сегодня, батюшка. Может, и не завтра. Когда невмоготу станет. Они нас огнём-то всё время пугивают. Вот и поразим их огонь своим огнём.
— Отцы! Милые! — простонал Доментиан. — Спасибо за единомыслие, но утешьте, будет ли конец сему наваждению? Хоть при старости нашей? Али хоть при внуках наших? В тюрьме сидеть не страшно, страшно видеть, как неправда правду ломает. Никем не наказанная, мордатая, счастливая.
— А Стенька Разин? Господь гнев явил... Они же совсем осатанели. — Аввакум вытянул из печи головешку, осветил лицо Доментиану, чтоб глазами в глаза. — Стенька Разин покропил землю кровушкой, а князь Долгорукий — Волгу кровью наполнил. А ведь это ещё не беда, предтеча бед... Недолго и нам здесь куковать — вгонят в гроб!
— Аввакумушка, уж не в уныние ли ты впал? — удивился Епифаний.
— Нет, милый! Нет! «И восстал сатана на Израиля». Ну и ладно бы, и я бы на нега! Головешкой-то в морду, в ноздри... Увы! Мне на сатану восстать нельзя. То борьба Бога. Моё дело молиться, терпеть да быть свидетелем Промыслу.
— Помолимся, отцы! — сказал Доментиан. — Другой такой радости не будет — помолиться совокупно.
Молились до восхода солнца. На свету расползлись по ямам.
9
Доментиана увезли в канун Вербного. Стрельцы дозволили старцу взять благословение у всех четырёх сидельцев. Свиделся-таки с Лазарем, омыли друг друга слезами.
— Молись, батюшка! На твои молитвы буду уповать!
В ответ Лазарь мычал о чём-то важном, Доментиан силился разобрать слова и наконец горестно закричал:
— Не понимаю! Прости, Бога ради... Ни единого словечка не разберу.
Рядом был стрелец Кирилл. Объяснил:
— Он говорит: освяти воду в реке.
— В какой?
— ...обол! — выдавил Лазарь.
— В Тоболе?! — ахнул Доментиан, трижды поклонился батюшке до земли. — Бог в твоём слове.
Расстались. И потекла жизнь пустозерских горемык своим чередом. На Вербное вкусили толику пищи: Домника Михайловна ушицы принесла да каждому по рыбьему хвосту. Пососать, косточку погрызть.
Всю Страстную постники пили отвары трав, а на Пасху кулича отведали. Аввакум не сдержался, съел ломоть, и стало ему худо. В беспамятство провалился, в бреду стонал, да так, что собаки взвывали.
Лазил к нему в яму стрелец Кирилл, ходил за батькой, поил взварами, кормил, как птичку. Пять недель умирал протопоп.
И однажды пришёл к нему ученик его Афонюшка, Авраамий в иноках.
— Не ведал, что ты схиму принял! — удивился Аввакум.
— Огнём меня посхимили, авва!
— Ты — дух? А я тебе письмо послал. За пироги хвалил.
— Что мои пироги? Твоих ждут, батюшка. Язык тебе не резали, а речей от тебя не слышно.
— Бог даст, на ноги встану — испеку пирог. Давно уж стряпню затеял. Болею, а в уме слово к слову прикладываю.
Авраамий осенил батьку крестным знамением — «Всесвятая Троице, Боже и Содетелю всего мира! Поспеши и направи сердце моё начата с разумом и кончати делы благими...»
— «Я же ныне хощу глаголати аз недостойный...» — закончил Аввакум. — Афонюшко! Истинно так! Мои слова — зачин жития. Сорок сороков раз себе их бубнил!»
— С Богом, авва! — поклонился Авраамий учителю, растворяясь в воздухе, а слова всё текли, текли, и каждое запечатлялось огненным языком на брёвнах тюремного сруба.
Пробудился Аввакум здрав и, не забывая приход Авраамия, устремился со всею страстью к писанию своего жития, но отвлекли дела, важные для сидельцев.
Утром, принимая от Саввы ячменную кашу, задержал уборщика:
— Чего там Фёдор? Пишет?
— Да вроде уж написал. Ждёт приезжих, чтоб в Москву послать.
— Принеси мне его писаньице.
— Фёдор книгу не даёт. У него Лазарь просил...
— Скажи от меня Кириллу, пусть изловчится, а книгу у Фёдора заберёт. Уж такого небось наумничал!
В тот же день явился пред грозные Аввакумовы очи и Кирилл-стрелец:
— Фёдор книгу не даёт.
— Силой забери! Чего со смутьяном цацкаться?
Кирилл почитал себя послушником протопопа, но отнимать книгу не смел: шум поднимется. Обманул Фёдора. Прибежал как впопыхах: купцы-де в Мезень едут, взялись письма страдальцев на волю передать. Фёдор и достал свою книгу, благословил на долгое странствие, заодно и Кирилла-благодетеля благословил. Тот же ухватил писаньице да бегом к Аввакуму.
И был протопоп единственным читателем Фёдорова сочинения.
«Дураками» сыпал чуть ли не после каждой прочитанной строки.
— В святой книге — Трисущная, а он своё — Единосущная. На груди — крест, а башка басурманская.
При Кирилле и Савве бросил Аввакум Фёдорово писание в печь.
Кирилл на колени кинулся перед ямой:
— Батька! На мне же грех!
— Не ты сжёг, а я. Чего ты хотел? Фёдор сам сбесился и других перебесить хощет. Покаяться покайся. От покаяния душа, как младенец, чиста.
В ту ночь на небесах явилась буква «омега».
— Михалычу, горюшку нашему, — конец! — решил Аввакум. — Царство ему дано Белое, но уж до того закоптил небеса, что солнце пятнами пошло. Ишь как земля-то стонет.
Стонала поднявшаяся метель, но Аввакуму казалось, что он слышит стоны глубинные: Россия стонет, Москва-матушка.
10
Москва пророчествам не внимала. Сильно припоздавшая весна за каждый пропавший день дарила тройной радостью: всё цвело, росло, пело. Проливные дожди унесли с улиц всю городскую скверну, и Москва, изумрудная от травы-муравы, жемчужная от цветущих разом черёмухи, вишнёвых садов, яблонь была воистину невеста.
Власти тоже не знали печали. Приготовлялись к празднику, им было с чего торжествовать.
Ещё 14 апреля стольник Григорий Касогов с тысячью рейтар и драгун, со старыми казаками Черкасска пленял в Кагальнике, в гнезде вольного Войска Донского, атамана его Стеньку Разина. Городок сожгли, ретивые разинцы костьми легли, кто сдался — того порубили, сам Степан Тимофеевич с братом Фролом был отправлен в Москву. Большому Вору большой почёт, везли как сокровище — впереди полк, позади полк, по сторонам роты иноземного строя. Да ведь и то сказать, одеты братья были не хуже султанов.
— Нанизывай все перстни, какие есть, — со смешочками приказывал младшему брату перед дальнею дорогой Степан Тимофеевич. — Нас в Москве с великим почётом встретят, пожалуют, как никого не жаловали. На весёлое дело везут нас, Фролка, на великое! Не бледней, дурак! Пусть дрожь пробирает собак-руколизов.