Геннадий Сазонов - И лун медлительных поток...
Готовую распластанную рыбу нанизывают на сухие таловые, ольховые, березовые жалины и на лиственничные и сосновые, но только не смоляные. Жалины длинные и узкие, как копья, больше метра, такая деревянная спица с ручкой в четверть аршина. Вот эти жалины с нанизанной рыбой и развешиваются в шохрупах, где по вечерам, когда спадает жара, разводится огонь. И за огнем нужно следить, и для каждой рыбы — сырка ли, язя ли, щокура ли, окуня — нужен свой огонь, свой жар и нужен разный дым — белый, густой и плотный, влажный или легкий, невесомый, синевато-водянистый или горячий, чуть красноватый дым. И, развесив рыбу, раскинув костры — дымы, а дымы те бросаются в лицо, в рот, в горло, в глаза, выжимают слезы и кашель, раскинув костры, торопятся женщины в лес, в широкую пойму реки, где заранее приготовили вывороченный березовый пень, и собранную чагу, и березовые, пихтовые корни, и черемуховые кусты, и тальники, что вырвала из берега весенняя вода. И пихтовый, кедровый стланик, можжевельник, и багульник, и сухую ель — все несут женщины в коптильню, оттого у каждой хозяйки свой вкус — свой аромат, свои неповторимые запахи урака, хозяйка старается не только заготовить много урака, но и закоптить его так, чтобы он был вкусен. А каждая семья, любая семья — хоть Лозьвиных, хоть Картиных и Кентиных, не говоря о многолюдных Чейтметовых, — заготовляла урак не пудами, а возами. Понимать надо: сядут за стол пятнадцать душ — стариков, старух, мужчин, ребятишек, — откроют пятнадцать ртов — и каждому на зуб положи. По одной рыбке, по одной урачине положи — полтора десятка, да на ужин положи полтора — это уже вязка. А сколько в зиме дней и какие это дни? Но если бы только для себя готовили урак и рыбий жир, если бы только для себя… Его обменивают на хлеб и на соль, на чай, на табак, на сахар. О, на что только не меняется урак, самая главная добыча, самая главная пища. И эта главная пища, что должна быть целиком отдана детям, старикам и мужьям, начинает растекаться по торговцам, по перекупщикам, лавочникам, по богатым мужикам, растекаться, чтобы вернуться кусками сукна, плитками чая, кусками сахара и пачками пороха, иголками, топорами и ножами. И эти стертые, белые, как береста, руки, опухшие пальцы с сорванными, обломанными ногтями, и красные, изъеденные дымом глаза, и ноющая, неразгибающаяся поясница; все эти сверкающие, шуршащие плавниками тысячеротые, тысячепастные, пучеглазые груды рыбы — это уже не только груда пищи, это уже не только дар богов и Хозяина Рек, это воля и характер мужчин, их сила и несгибаемое упорство, это великие слезы женщин, это преждевременная старость, сгорбленная спина, это великая, беспредельная, неодолимая работа во имя рожденных и еще не родившихся детей.
Медленно, в дымах шохрупов, в мелькании нильсапов плывет время урака, входя в зрелый и сочный, ягодно-рассыпчатый ореховый август, месяц Кул Вытнэ Ёнкып, месяц посадки рыбы в садки.
Шохрупы будут дымить до тех пор, пока стоит запор, но женщины по звонкому утреннику уже бегут в светлые боры, чтобы собрать ягоду. О, как расщедрились боги! Боги осыпали сосновые боры, кедрачи и болота сочной ягодой. Кружится у глухаря голова от винного брожения.
Пагулев — «брат вогулов»
1Кто он был такой, откуда родом, каких кровей — никто из евринцев не знал, не дано было того знать. Пагулев обитал в ста немеренных верстах, в краю пелымских манси, в семи верстах от Пелыма. По всей округе, в селах и городках, поставил Пагулев свои лавки и магазины, склады и амбары, держал своих людей — приказчиков, давал товар торговцам-коробейникам. Сам же торговал широко — закупал оптом, не мелочился, вывозил товары на многолюдные, громкие ярмарки.
Запомнили евринцы первый его наезд. Не ехал Пагулев, а летел над землей, в снежном облаке мчался на тройке вороных, гладких, как глухариное перо, коней. Словно черный огонь, распласталась тройка над сугробами…
Кони, кони вороные, сильные и горячие, свирепые, как соболи, лоснящиеся, черные, как сажа, как осенняя вода в молчаливом таежном омуте. Над расписной, как радуга, дугой коренника бился, захлебывался в разбойничьей удали медногорлый бубенец, и вторили ему колокольчики, что украшали дуги пристяжных. Насторожились евринские собаки, шевельнулись, стриганули чуткими ушами, подняли морды, уловили запахи незнакомые, нездешние, тревожные и всполошились, взбрехнули, заклубились, кинулись стаей к реке, к повороту дороги.
А за собаками, за изрубцованными, клочкастыми кобелями, за остроухими гибкими сучками, вздрагивающими от азарта, нетерпения и любопытства, косолапя, бочком, неумеючи побрехивая, обнажая редкие зубы, кубарем, через голову, мчались щенки. За щенками из юрт, полуземлянок, приземистых изб высыпали, как конопля, как орешки из кедровой шишки, босоногие, красноносые ребятишки — смуглые, темноглазые. Высыпали, зашмыгали носами, заплескали тоненьким смехом, залепетали березовой листвой, засвистали снегириной стайкой.
Степенно, посасывая трубки, вышли из юрт мужчины-охотники, вышли лунявые старики, заиндевевшие в своей старости.
Разрезают, разваливают Евру черные кони, и отражается тускло низкое солнце от их гладких и мокрых спин.
— Купец пожаловал. Наверное, в Евру пожаловал бога-атый… боль-шо-ой купец. Во-он какие у него кони… кони-звери!
— Тпру! Стой… стой, дьявол! — резко осадил тройку темнобородый, обугленный на морозе литой кучер. — Стой, ми-ла-ая!
Рассыпались в звоне бубенцы-колокольцы, всхрапнули кони, чуть присели задом, зверовато задрав оскаленные морды, и вкопанно застыли у ограды крепкой высокой избы первого евринского богатея Кирэна. Несколько раз встречался Кирэн в Пелыме с Пагулевым, и тот заметил ухватистого, расторопного и смекалистого вогула. Пригласил его в свой дом, угостил водочкой, дал немного товару — торгуй. И второй раз дал… и четвертый…
Плотный круглолицый Кирэн, неподпоясанный, в красной распахнутой рубахе, в драных носках, выпрыгнул из избы, скатился по обледенелой тропе и встретил купца у ограды, низко, чуть ли не до земли, кланяясь.
— О! Торум Самт — на глазах у бога, — торопливо проглатывая слова, заговорил Кирэн. — Ай-е! Ай-е, Клистос ты восклес! Сторов!.. Ой, как сто-рово… Пакулев. О Шайтан! Пасе олын сим ком — Здорово живи, милый мужчина! Стра-ствуй, прат! — выкрикнул Кирэн торопливо и страстно.
— Здорово! — пробасил из саней Пагулев. — Здравствуй, брат мой Кирэн!
— Ага-ага! — заликовал Кирэн, гордо оглядываясь на людей, что неторопливо собирались у ограды и заходили во двор. — Ага! Ты старший прат мой — Япум, я — Кирэн, млатсий твой прат! — заулыбался, засветился Кирэн, выдергивая из загородки жердины, открывая широкий въезд во двор. — Вот какой ты празник, Пакулев. Самый лучший, светлый день! Заходи в юрту-том!
Черный, заросший густым волосом, тяжелый, как медведь, кучер Ефим отбросил заснеженный верх санок, откинул медвежью полость и помог выбраться Пагулеву. Кирэн подскочил сбоку, подхватил купца под руку, и тот, грузно ступая, прошелся по двору, разминая затекшие ноги.
— Давай, прат, давай в юрту-том! — обогнув купца с другой стороны, налимом извивался Кирэн. — Мирон, — подскочил Кирэн к своему соседу. — Зови Апрасинью, Матерь нашу, пусть поможет встретить гостя, бо-га-того купца! Моя баба совсем паршивая.
Зашли в просторную избу. За купцом неотступно, как тень, следовал кучер, а за кучером молчаливой толпой — родственники и соседи Кирэна. В праздничной, дорогой шали, посасывая трубку, во двор вошла Апрасинья, а за ней Филя-скудельник. Пригнулся у порога Пагулев — высок он, широк в плечах. Пригнулся и кучер, помог купцу сбросить тяжелый тулуп.
Никто не видывал такого меха, странный, невиданный зверь носил тот мех. Щупали, нюхали охотники, мяли пальцами шерстинки, шептались и пересмеивались.
— Ай-е! Что же это?
— Енот! — захохотал купец и подмигнул Кирэну. — Зверь такой редкостный — енот.
— Е-е-но-от?! — выдохнули пораженные охотники. — Е-ено-от… Шипко мех добрый… Ено-от — пальшой сверь? Как волк он? Как росомаха он? Кровь пьет али терево клотает?
— Енот-то? — рассмеялся Пагулев, разжимая узкие замерзшие губы. — Как собачка он, щенок с виду…
— Сопа-чка? — удивились манси. — Совсем сопачка, а мех такой топрый носит? Ай-е! Щох-щох!
Хотел кучер Ефим шубу с купца снять — тепло в избе, огонь заиграл в чувале, только Пагулев не позволил, отстранил рукой. Остался купец в собольей шубе — нёхысъях, расстегнул у ворота литые серебряные пуговицы с двухголовой птицей. Наверно, глухарь та птица — шея длинная, башка здоровая, только когти злые. Купец в царской шубе прохаживался по избе, поколачивая нога об ногу, обутый в белые поярковые пимы. Пимы изукрашены причудливым узором, где в сплетении фиолетовых струй гребенчатый сине-зеленый дракон на коротких ногах разевал красную свирепую пасть. Собака Кирэна незаметно проскользнула в избу, увидела это чудовище. Обомлела собака, вздыбилась шерсть на загривке, злобно зарычала.