Геннадий Сазонов - И лун медлительных поток...
А женщины сегодня — нарядные, в лучших платьях, в узорчатой обуви, в ярких цветастых платках, незнакомо-знакомые, румяные, быстрые и ловкие. Голоса их звонки и налиты лаской, смехом и добротой, и куда только подевался скрип, вскипающая слеза и нудная тягомотина жалобности — хороши сегодня женщины! Так щедры они — несут из кладовок, погребов и потайных мест всякую вкусную пищу — сушеную, вяленую, копченую, вареную, жареную. А зима была такая голодная, пустым стоял стол, голым. Видать, и Кирэн расщедрился, да и другие зажиточные не поскупились на общее дело! Сегодня стол общий, он раскинулся посреди Евры, он сегодня — Евра! По нему будут судить-рядить о Евре — что было, чего не было, чего лишь дали поглядеть, а что и в горло не попало. Здесь уж не жмись, здесь уж не таись — смотрит на тебя весь мир. Глядит на твою щедрость, на твою широту вся Конда! Всяким манси может быть, но жадным никогда не станет. Манси — гордый человек!
Громко подошли к столу ныряльщики в окружении юношей и молодых мужчин — сверкающие, чистые, словно только что рожденные, неловкие от смущения, от пристальных, украдкой брошенных девичьих взглядов. Громко их встретили евринцы — ждали, не торопились сесть за праздничный стол. А стол поднимался, как лодка, над мягкой зеленой поляной, поднимался под огромными кедрами, отсвечивая свежестругаными досками, тяжело нагруженный пищей, брагой и белым вином, словно обильная, щедрая жертва земным и небесным богам.
Сели мужчины за стол, и тотчас принесли в кипящем котле иссеченного на крупные куски барана и туеса с пенной брагой. От запаха мяса широко раздувались ноздри, рот наполнялся слюной, а у кого-то клацнули зубы. Но никто не прикоснулся к пище — на столе еще не было бараньей головы. Бабушка Кирья вынула голову из котла, осторожно опустила в берестяной чуман и поставила на стол. Совсем рядом на сочащуюся соком березовую доску насыпала она крупные раскаленные угли. Чуть подула в жаркую груду и осторожно положила на груду легкие веточки пихты. Как тонко и остро потянуло запахом хвои, запахом просыпающегося бора! Синеватый дымок приподнялся над угольями, поднялся, невесомо покачиваясь, такой прозрачный, что вмиг исчез — был ли? Поднялся дымок погуще, посинее, колыхнулся голубизной и потянулся к неуклюжему облачку пара, что окутало баранью голову. Нужно еще немного ждать, еще немного… вот… Почти белый и плотный дымок отдала пихта, и он смешался с паром и слился с ним и легонько прикрыл баранью морду, оскаленную в жертвенном крике. Сомкнулись пар и дым, слились стихии, и старая Кирья начала пурлахтых — моление Пупию — Шайтану. Ее лицо, высохшее, как кора, потемневшее от времени, иссеченное заботами, горем и короткой радостью, вдруг ожило. Приподнялись брови и грузные веки, и раскрылись глаза, наполнились, словно протоки, высохшие губы, и мягкий, вялый подбородок отвердел и как бы обозначил все лицо. Оно стало проясняться, проступать, как бы выходить из зарослей морщин, далекое-далекое лицо. Оно ожило, утончилось, оно осветилось такой бесконечной надеждой, такой верой, что стало теплым. Угощала земная женщина Кирья земного бога Шайтана кусочком мяса, рыбьей спинкой, медвежьим салом, просила земная женщина земного бога Шайтана не ломать летнего запора, не раздувать дождями реку Евру до слепого безумия, до бешенства. Подносила земная женщина Кирья земному богу Шайтану полную рюмку белого вина, просила бога, чтобы тот пригнал нагулянную рыбу к запору. Просила женщина бога, чтобы тот не забывал людей, хоть немножко смотрел в их жизнь, а люди всегда носят бога в душе. Долго кланялась Кирья. И вот погасли угли, исчез смолистый дымок. Кирья взяла чуман с бараньей головой и поставила посреди стола.
— Сим Пупий принял жертву! — тихо сказал Мирон.
Мужчины выдернули из ножен острые ножи, каждый отрезал себе от головы по маленькому кусочку и запил брагой.
Начался праздничный пир. Пир мужчин. Женщины и дети собрались на своей поляне, за своим столом. У женщин своя пища и то, что останется от мужчин, и не должны они слышать то, о чем сейчас говорят мужчины. А те приняли белого вина, выпили сладкой царской водки, и тепло им стало, совсем горячо, и громкий смех раздался, и голоса стали звонче, и речи потекли свободнее, речи о Евре-реке, и о Конде-реке, и других реках, и о великой реке Ас. О сегодняшнем заговорили запоре, о том, как тонул Николка, как за волосы его гатил Тимпей, говорили о Мишке Картине, который дольше всех может сидеть на дне и ныряет совсем как Водяной Хозяин, маленько, правда, похуже, но тот ведь — Хо-зя-ин! И где ты так научился, Мишка? Наверное, это тебя научила Кулнэ — Женщина-Рыба? Никогда ты не видел ее, Мишка? Тело у неё серебряное, Мишка, литое тело у нее, грудь из пены, мягкая, неземная грудь. Всем хороша Баба-Рыба, только одно плохо, ноги-то срослись, и все, что между ног, потерялось! Как ты думаешь, Мишка-нырок, как ты считаешь, Мишка-гоголь? А Мишка раздувается от гордости — нету такого ныряльщика по всей Конде, нету! Вот брось камень — достану! Вот брось в реку нож — выну! А ежели денежку золотую брошу — вынешь? Нет, бросать не стану — все может щука-зверь проглотить. Нет, нонешний запор не тот, что допрежь ставили. Раньше-то и река вдвое шире была и глубже вдвое, а нынче — чего там — мель! Пущай ныряльщики в межень ее почистят. Чистили реку прошлый год? Чистили. Сколь коряг, сколь пней-выворотней вытащили? Уйму. Но мало все равно выгребли из реки. Так нельзя — манси из века в век чистили реки, освобождая их от коряг, от гнилых стволов и пней, ведь умрет речка, если ей вовремя не помочь. Рыба сдохнет — ладно, другая на другой год придет, а речонка издохнет, она уж не-ет — болотом станет, невозвратно уйдет. Вот, Мирон, ты много по лесу рыскаешь, много ты светлых, как слезина, речек встретил? Мало уже встретил? Нихья — Черемуховая речка — слеза? Слеза. А Журавлиное плесо? Муть. Во-от… священное плесо зарастает. А Халин-воль, Березовое плесо? Кто его должен чистить? Его ты, ты, Яшка Кентин, должен чистить, Халин-воль, а ты только по деревне бегаешь, собакам спать не даешь! И бабы наши, женщины, совсем толстые стали, ленивые, совсем на ходу спят, перестали боры чистить. Раньше-то, раньше, когда мужчина крепко в руках женщину держал, то она столько из леса валежника носила, ой-ее, осветляла боры-беломошники, и ягода на мхах, как бусы на груди, лежала, одна к одной. А теперь… теперь какая ягода? Мелкая, кислая ягода.
Так было всегда — старики вспоминали прошлое, они возвращались в него, и оно, где-то полустертое, где-то выжженное и отпечатанное тамгой, наплывало на них таким неповторимо-прекрасным.
А молодым мужчинам и юношам уже не терпелось покинуть стол — их тянуло на широкую поляну под кедрами, где евринцы собирались на игрища. И они потихоньку уходили с пира, чтобы потом незаметно вернуться. На поляне юноши гоняли мяч из лиственничной губы, пускали стрелы из тугих луков, а девушки из-за кустов поглядывали — ведь сегодня были мужские игры. Мужчины, юноши и подростки расставили мишени, на высоких пнях поставили чучела уток, и силуэты зверей, и берестяные маски злых духов. На высоких жердях поднималось чучело Ялвала Ходячего с вороньим гнездом вместо головы, злобно ощерилась берестяная маска Комполэна — Болотного Духа, распахнул широкую пасть Виткась — Пожиратель Берегов, Виткась — Обжора, клочками пакли, истерзанной куделью свисал с ветки Вор-Кум, лесной оборотень. С пятнадцати, двадцати и тридцати саженей пускали стрелы мужчины, с двадцати саженей бросали в цель тяжелое копье и боевой топорик. Тупые стрелы с крупным, увесистым наконечником громко ударяли в бересту, оставляя вмятину. Подошли к поляне старики, за ними спотыкались правнуки, волоком тащили дедовские луки. Мишка Молотков натянул лук так, что лопнула тетива, взял другой, и тот лопнул.
— Сила в тебе звериная! — сказали старики. — Брось лук, ты лучше копье кинь.
Кинул Мишка Молотков копье. Далеко улетело, дальше всех, но не попало в натянутую лосиную шкуру.
— Хи-хи-хи! — брызнул из кустов девичий смех.
— Глаза у тебя нет! — осудили старики.
— И не надо! — ответил Молотков. — Я в кузне у Васька работаю. Меня русский кузнец хвалит.
— Дай-ка я! — подскочил Мишка Картин. Он сегодня победитель, он сегодня купается в почете, раздувается, как турухтан на токовище. — Вот, гляди! — И копье вонзилось в стволину, не задев лосиной головы. Только третье копье Мишки ударило в лосиный череп.
— Хи-хи-хи! — качнулись от девичьего смеха кусты. — Пока ты, Мишка, зверя заколешь, он убежит насовсем.
Стреляли из лука юноши — старики взревели от досады, кидали юноши копье — задрожали от гнева старики, боевой топор кидали — ужас охватил стариков.
— Ы-ы-у-ы! Ёлноер! — ругались старики. — Ты, Мирон Картин, возьмись-ка за парней. Совсем испортились, совсем ничего не могут. Ни зверя не добудут, ни селения не оборонят. Вдруг лихие люди нагрянут? Нагрянут лихие люди, а у парней рука дрожит.