Презумпция вины - Анна Бабина
Ночью Ксения проснулась от деревянного стука. Висела темень, за окном плыла однообразная снеговина. Бабушка стояла на коленях в углу и тыкалась головой в пол.
«Господи, наказывай меня, меня-а, – слова шли внахлест, Ксения не могла разобрать, где одно, где другое, – меня наказы… господи… я виновата… за что Линку-то, первенку мою? За что… гос… господи… я».
– Бабушка?
Стук прекратился. Обмылки слов повисли в воздухе, не долетев до господних ушей. Ксения потом не раз думала – зачем молиться за маму, которой уже нет? Помолилась бы за нее, Ксению.
Вместо этого перед первым классом бабушка Лида отдала ее отцу и его Тае.
Тая тоже считалась красивой, но вся красота ее была мелкая, обывательская. Красивенькая. Картиночка. Ручки и ножки маленькие, носик аккуратный, глазенки круглые, вечно удивленные. «Беспородная какая-то», – припечатала мачеху тетка Тамара, мамина сестра. Та уж припечатает так припечатает – вовек не отмоешься.
Тая ни злой не была, ни грубой, бобы перебирать и кофе молоть не заставляла, только – и то не всегда – вымыть за собой грязную тарелку или чашку. И все же Ксения ее ненавидела, горячо, крепко, как только может падчерица ненавидеть мачеху. Просто за то, что она не мать.
Вредила, конечно. Расковыривала аппетитный столбик алой помады и измазывала им зеркало. Доставала из тумбочки и подсовывала щенку мачехину сумочку, чтоб изгрыз и обмусолил. Один раз целую неделю держала за горячей батареей в своей комнате щегольские австрийские сапожки, чтобы скукожились и не налезли на бутылочные Таины икры. План провалился – отец взял и достал ей другие, еще краше. И Ксюхе тоже купил боты, но совсем детские, нелепые, с какими-то «бубонами».
– Хочешь, возьми мои? – совала ей Тая свои старые сапоги. – У тебя ножки худенькие, тебе подойдут. Они совсем новые.
Ксения посмотрела волком и не взяла. Да пошла она. Подлиза.
Тая не жаловалась на нее никогда. Больше того, иногда заступалась за Ксению перед отцом, чем вызывала очередную волну презрения: «Слабачка, боится меня». Много позже Ксения узнала, что Тая была детдомовской, попробовала нащупать в себе жалость и не смогла. Так никогда и не смогла – и до, и после Таиной смерти.
Тая умерла молодой – глупо и как-то случайно, что ли. Не захотела отдавать ополоумевшему от ломки наркоману крошечные бриллиантовые сережки, подарок мужа, и получила удар в грудь. Кулаком, не ножом. Один раз. Тае хватило – у нее остановилось сердце. Она действительно была слабая.
На первом курсе Ксения влюбилась – в красивого, высокого, темно-русого и, что немаловажно, порядочного. Он вечно выручал Ксению: то обедом угостит, то вызовется отвечать вместо нее на семинаре, то достанет редкую книгу, позарез нужную для реферата, а потом женился сразу, как она забеременела. И был, кажется, действительно этому рад.
Иногда Ксения доставала ту единственную свадебную фотографию, до которой не добрались жирные пальцы Светлова, и вглядывалась в чуть смазанные лица: жених морщится, тянет длинную шею из жесткого крахмального ворота, невеста с похожей на капустный кочан фатой выглядит немного растерянной. Ксению, помнится, тошнило от запаха крема «Балет», которым тетка Тамара щедро намазала ей лицо. Кто они – эти люди? Неужели это она стоит в нелепом платье, некрасиво поддернутом на округлом животе?
Жениха звали странно и немодно – Семеном, и Ксения переживала за то, что дети будут Семеновичами – глупо и по-стариковски. Дура она была. Дура. Думала вечно о каких-то пустяках, за деревьями леса не видела.
Когда родилась Динка, стали экономить на всем. Семен зимой ходил в старых кедах марки «Динамо» – все тогда, кажется, их носили, только полоски различались по цвету – синие или красные. У Семена были синие.
Ксения с Семеном прожили вместе шесть лет – всего шесть! Однажды, уже при Светлове, Динка спросила Лизу, помнит ли она отца. Лиза помотала косицами и бесшумно скрылась на чердаке. Потом, после обеда, когда втроем возились с посудой в грязном чане, стараясь не разбудить хозяина, Лиза сказала чуть слышно, ни к кому не обращаясь: «У него были усы. И пальцы желтые и пахли табаком». Тогда и Ксения вспомнила – усы и правда были, но совсем недолго, месяца два.
Январским вечером девяносто седьмого Семен не пришел ночевать. Он и раньше задерживался, приезжал, случалось, возбужденный, взмыленный, тянул к хлебнице (вот в кого Лизка кусочничает!) дрожащие пальцы. Желтые, действительно желтые.
И вот – не пришел. Такого никогда не случалось прежде, и Ксению свело паникой. На снегу вокруг единственного на весь двор целого фонаря стояла лужица голубоватого света. В детском саду горело одинокое «дежурное» окно. Свет, свет… Так его мало, ничего не разглядеть там, где он иссякает. Дети спали, а она все вглядывалась в темноту, и ей начинало казаться, что круг сжимается. Скоро света не останется совсем.
Под утро, спускаясь по лестнице к черной горловине мусоропровода (слава богу, без детей!), Ксения споткнулась. Из неприятного затхлого закоулка, за которые она люто ненавидела этот дом, торчали ноги в старых динамовских кедах с синими полосками.
– Все вокруг меня умирают! Все, все!
Бабушка носилась за ней по кухне со стопкой валокордина и, наконец, оттеснив в угол, сжала щеки, как ребенку, чтобы заставить открыть рот.
– Это я виновата! Я, – Ксения глотала горькую мятную слюну, – мама, Тая, теперь Семен… за что?
– Это не ты виновата. Это я виновата.
Бабушка отвернулась к окну. Нужно было спросить, что она имела в виду, но Ксению враз покинули силы, и она рухнула на колченогую табуретку. В комнате заливалась плачем Динка – ей не объяснишь, почему у матери пропало молоко. Бабушка торопливо обматывалась огромным траурным платком – бежать на молочную кухню. Она всегда знала, что делать. В любой ситуации.
Зато отец обмяк, сидел в кресле бесформенный, как пустая оболочка. Брал машинально газеты со стола и перекладывал их на подлокотник, надевал и снимал смешные, совершенно не подходящие к его лицу очки, в которых глаза у него становились огромными, как у жука. Он едва оправился после гибели Таи – и снова очутился среди занавешенных зеркал и черных платков. Лиза совсем по-взрослому, с каким-то природным женским милосердием гладила его по седым нестриженым волосам. Совсем седым. Когда? Ксения не заметила.
Потом были похороны, запомнившиеся ей лучше, чем свадьба. В квартире толпились чужие шумные люди: одни пили «Рояль», другие валокордин. Слонялись по коридору, бесконечно мыли руки – кран, который Семен не успел поменять, выл брошенным псом.
В душной кладбищенской церквушке отец сделался неожиданно суетливым и попытался подтолкнуть Лизу к гробу, где лежал бледный неузнаваемый Семен: «Поцелуй папу на прощание». Она завизжала и ткнулась головой в мягкий бабушкин живот. Обхватив правнучку черными крыльями платка, бабушка сказала весомо: «Не надо, маленькая она еще».
После смерти Семена объявились кредиторы – дюжие, розоворылые, с кривыми усмешечками. Бесцеремонно проходили в комнаты, выглядывали из окна, интересовались метражом. Выяснилось, что Семен кому-то был должен, много должен, и теперь эти деньги хотели получить с Ксении.
– Продавай к чертям, – сказала по телефону бабушка. – Переезжай ко мне.
Переезжать к бабушке Ксения отказалась: с ней жила Нинка – двоюродная, дочь непутевой тетки Тамары. Где там еще троим уместиться? Отец звал к себе, но и туда не хотелось. После смерти Таи отец полюбил другую – беленькую, едкую, с оленем на этикетке. Да и где гарантия, что вместо Таи не заведется в его квартире Ольга, Инна, Марина?