Даниил Мордовцев - Гроза двенадцатого года (сборник)
— Что с тобой? что это такое? — с испугом спросил отец девушки.
— Капотик барышнин, и рубашечка ихняя, и штаники ихние…
— Ну, что ж? говори — не мучь.
— Бабы принесли, у Камы, у самой воды подняли…
— Господи!
Как помешанный, он выбежал на двор, крича растерянно:
— Вестовые! рассыльные! скорее давайте невод… сети тащите… она утонула! Надя моя! Надечка!
И он бросился через сад к Каме. Собаки, поняв, что случилось что-то необыкновенное, может быть, даже что-нибудь очень веселое, с визгом и лаем кинулись за барином, опережая его и бросаясь на все — и на воробьев, и на голубей, и лая даже на воздух, на небо.
Вестовые также поняли, в чем дело, и мигом притащили к реке сети, достали лодки.
— Закидывай ниже! завози глубже! — кричит несчастный отец, бегая по берегу и поминутно бросаясь в реку.
Волокут сеть… вытаскивают на берег… скоро вся вытащится…
— Ох, живей, живей, батюшки!
Страшно… А если ее нет там!.. А если она там — мертвая, мертвая, холодная, бездыханная?
— Нету их там, барин, — робко говорит Артем, приближаясь к своему господину. — Не ищите.
— Что ты?
— Не там барышня, — оне не утонули.
— Что? что ты говоришь?
— Оне кататься уехали… И Лакиту взяли…
— Ты сам видел?
— Сам… я был вчера выпимши за здоровье барышни и уснул… Так они Лакиту-то сами изволили взять.
Страшный камень свалился с сердца… Она жива… она не утонула… Она поехала кататься — ах, разбойник ден-чонка, как напугала… Но зачем тут этот капот? Новое сомнение закрадывается в душу. Зачем платье и белье брошено у воды?
Он велит продолжать закидывать сети, а сам идет в комнаты дочери… Да, действительно, постелька не тронута, не помята. Кот Бонапарт жалобно мяучит — опять становится страшно… Она так дрожала вчера, так нежпо ласкалась к отцу… Она что-нибудь задумала. На стене нет сабли: новое предположение, что она что-то задумала и, может быть, уже исполнила. На столе брошены ножницы.
Нет ли записки?
Нет, на столе ничего не видать. Разве в столе?..
«Боже мой! это ее волосы, ее локоны! все обрезаны!.. Надя! Надя! девочка моя! Что с тобой? Где ты?»
И, целуя волосы дочери, он залился горькими слезами. Казалось, что он целует локоны мертвой, похороненной.
«Дитя мое! где ты? где ты, моя радость, мое сокровище?»
А сокровище это уже пятьдесят верст отмахало. Она нагнала казачий полк на дневке — туда-то и стремилось ее необузданное воображение. Полк шел на Дон, к домам, на побывку, и имел дневку в небольшом селении на Каме.
Встретив казаков, которые вели коней на водопой, девушка приосанилась на седле и, подъехав к донцам, приветствовала их своим детским голосом:
— Здравствуйте, атаманы-молодцы! Бог в помощь! Странно прозвучал в утреннем воздухе этот металлический голосок, — так странно, что казаки невольно остановились и удивленно посмотрели на этого диковинного мальчика. Что это такое? С виду, по одежде — казачонок, малолеток, барчонок, и конь добрый, горской породы, черкесский конь, дорогой — казаки знают толк в своих боевых товарищах — одним словом, «душа добрый конь»… — И чекмен казацкий добрый, хорошего сукна, и пика добрая, и посадка добрая, казацкая, атаманская… А собой — как есть девочка: груди высокие, перетяжка — в рюмочку, голосок — словно птичка звенит… Фу-ты пропасть! Откуда оно выскочило? Тут кони ржут — пить хотят, а тут птичка щебечет — личишко беленькое, словно сейчас из яичной скорлупы вылупилось, глазенки черненькие. Ах, чтоб тебя разорвало! Вот штучка невиданная!
Казаки отдают честь. Переглядываются: «Здравия желаем!»
А «оно» опять щебечет:
— Скажите, как мне найти вашего полковника?
— Это Миколай Михалыча?
— Да, Каменнова.
— Вон тамо-тка, где часовой стоит, — зеленые ставни.
— Спасибо, братцы.
И «оно» поехало дальше, а казаки, разинув рты, глядят ему вслед.
— А и бесенок же какой! Кубыть и большой ездит.
— А поди еще кашку с ложечки учится есть.
— Вылитая девочка.
— А посадка не наша, не казацкая.
— Да, это гусарская посадка… Иж и дьяволенок же!
Когда дьяволенок подъезжал к зеленым ставням, указанным ему казаками, из ворот вышли офицеры и остановились при виде молоденького всадника. Этот последний, ловко осадив коня, отдал честь офицерам совершенно по-военному.
— Я желаю говорить с полковником Каменновым, — молодцевато прощебетал он и зарделся, как девочка.
— Як вашим услугам, — отвечал полный брюнет с черными, ласкающими глазами.
Офицеров не менее, как и казаков, поразил голос и вся наружность приезжего. Но он так ловко соскочил с седла, бросил поводья на луку седла так умело и изящно и так дружески сказал коню: «Смирно, Алкид», который и встал как вкопанный, что все это разом расположило их в пользу таинственного гостя.
— Что вам угодно? — спросил полковник ласково.
— Я приехал просить вас, полковник, чтобы вы взяли меня в ваш полк.
— Вас! в полк!.. Да вы ребенок, — извините, пожалуйста.
— Нет, господин полковник, я уже не ребенок… я могу владеть оружием…
— Но простите, я не знаю, кто вы…
— Я дворянин, полковник… Моя фамилия — Дуров… Я хочу служить царю…
— Но для этого есть законный путь.
— Для меня он закрыт, господин полковник: отец запрещает мне служить, а я желаю.
— Но вы не из казачьего роду?
— Нет, мой отец русский дворянин, служил в гусарах.
— В таком случае вы не можете быть казаком: против вас закон.
Девушка побледнела и зашаталась. Тревоги нескольких дней, почти две ночи, проведенные без сна, последняя ночь, полная потрясающих впечатлений, пятьдесят верст на седле без роздыха, без сна, без пищи, страстность, с которой все это делалось, чтобы исковеркать всю свою жизнь как женщины, боязнь и мука за отца, грозное и неведомое будущее, наконец, просто усталость, разбитость нежного тела и нервов — все это заставило зашататься необыкновенную девушку. Офицеры заметили это и подскочили к ней. Сам полковник поддержал ее.
— Простите… успокойтесь… вам дурно…
— Нет, благодарю… я устала… (Девушка спохватилась на окончании женского рода, и слабая краска опять залила ее бледные щеки), — я не спал две ночи…
Полковник ласково держал ее за руку.
— Ручонки-то какие — совсем детские… Да, вам надо отдохнуть, а там мы потолкуем, — говорил он нежно. — Господа, пойдемте ко мне… милости прошу и вас, господин Дуров.
Девушка сделала знак Алкиду — он пошел за нею.
— Ах, какой дивный конь! — заметил полковник.
— Да, его хоть в гостиную, — засмеялся молоденький офицер. — Пожалуйте, господин Алкид, — как вас по батюшке…
Все засмеялись. Алкид чинно выступал за офицерами, словно и в самом деле собирался в гостиную.
— Ах, какой милый конь! какая умница!.. Лузин, выводи его да задай ему овса, — распорядился полковник, обращаясь к вестовому.
— Позвольте, господин полковник, я прикажу Алкиду слушаться, а то он никого к себе не подпустит, — заметила девушка, обращаясь в сторону своего коня.
И действительно, когда Лузин подошел к нему, чтобы взять его, Алкид поднял голову и сделал угрожающий вид.
— Ишь ты, строгий какой, недотрога, — заметил вестовой. — Фу-ты, ну-ты…
Девушка подошла к нему и, погладив шею коня, поправив чуб, падающий на глаза упрямцу, сказала:
— Ну, Алкид, слушайся вот его — это Артем. Конь радостно заржал. Слово «Артем» напомнило ему, вероятно, конюшню, овес и всякие сласти в лошадином вкусе. Он позволил взять себя под уздцы.
— Вот так-то лучше, — улыбнулся вестовой казак, — а то на — черт ему не брат.
Юного гостя ввели в дом, занимаемый полковником, — это был дом сельского попа, — усадили, ухаживали за ним, как за найденышем, полковым найденышем. Вошла матушка-попадья, заинтересованная необыкновенным шумом, да так и всплеснула руками:
— Ах, святители! да какой же молоденький! Да и какая же мать-злодейка отпустила дитю такую!
— А вы, матушка, живей самоварчик велите подать да закусить чего-нибудь нашему птенчику, — распоряжался добряк полковник.
— Да где это вы раздобыли младенца такого? Ах, святители! и жалости в них нет! — убивалась попадья.
— Это нашему полку Бог послал радость, — смеялся полковник. — Да не морите же его, матушка! Он совсем ослаб.
— Сейчас, сейчас…
Юный воин действительно изнемог. Необыкновенная бледность щек выдавала это изнеможение, а внутренняя тревога добивала окончательно. Да и кого хватило бы на такой подвиг, на такие труды, когда на карту ставилась вся жизнь, и назади даже не было примера, на который бы можно было опереться? Кто же бы не поддался тревоге в таком положении? И на какие щеки не сойдет бледность в минуты, когда вынимается жребий жизни? А ведь это ребенок, девочка, еще не выросшая из коротенького платьица, но уже отважившаяся на небывалый, исторический подвиг… Тысячи трудностей, мелочей, но в ее положении — роковые мелочи опутывают ее как паутиной. Ее может выдать голос, походка, всякое движение, ненужный блеск глаз и стыдливость там, где у мужчин не блеснут глаза, не вспыхнет румянец стыдливости или нечаянности… И во сне она должна помнить, что она должна быть он… А эти противные женские окончания на а — была, спала, ела — так и сверлят память, путают, мешают говорить, бросают в краску и в холод.