Александр Волков - Два брата
На мое счастье, мастером у третьего горна стоял русский. Евграфом Кузьмичом звали его. Увидел он, что я стою как неприкаянный, и подбодрил меня: «Не тужи, Акинфий, и здесь люди живут…»
Да, Илюшенька, чистый там ад, и люди все ходят, как черти, чумазые от сажи да от копоти. Ну, ты знаешь, силенкой я не обижен, а и то за первый день работы так умаялся, что не помню, как до казармы добрел. А там – подарочек от начальства приготовлен. Нас, бессемейных мужиков, чтоб с завода не утекли, Яган Вульфович велел казарменным сторожам на ночь в колодки заковывать.
– В колодки?! – ахнул Марков. – После такой работы в колодки? Да бог-то у них есть али нету?
– Богу они молятся усердно и в церковь ходят неленостно… Так вот и пошло: на заводе работа тяжкая, в казарме – колодки. А еда такая – мы в своем хозяйстве свиней лучше кормили. Месяца через два, одначе, повелено было от колодок нас освободить.
– Сдобрились?
– Нет, болеть, чахнуть начал работный люд. Трое и вовсе померли. Увидел Шредер, что нет выгоды так людей терять, и новое выдумал: всю верхнюю одёжу и валенки на ночь отбирать, чтобы, значит, в одном исподнем работные спали. Думал немчура тем русского мужика удержать в неволе, ан нет, не удержал!
Илья радостно рассмеялся:
– Ушел ты, стало быть?
– Тогда и ушел. Давно у меня сердце горело узнать, что на деревне у нас делается, проведать хотелось бабу, сестер. Мать моя допреж померла. От Угодского завода до Староселья и всего-то верст сорок… Просился я у начальства, обещался за одни сутки обернуться и за то потом отработать. Куда там – и слушать не захотели. «А коли так, ладно! – подумал я. – На сутки не отпускаете, совсем убегу!» Но бежать-то надо было с умом, а то попадешься, шкуру плетьми спустят и на цепь станут приковывать – такое видел я…
Казарма наша стояла на отшибе, и был над ней чердак, куда сторожа разное хламье сваливали. Через этот чердак и порешил я на волю выйти. Ночь выбрал такую морозную, что плюнешь – слюна на лету застывает. В такую пору караульщики спят, в тулупы завернувшись, и опасаться их нечего.
Дождался я полуночи, когда по казарме храп пошел на всякие лады, поднялся на чердак и оттудова через слуховое окошечко в сугроб бухнулся.
– Ой, какие страсти! – ужаснулся Илья.
– Сугроб-то глубокий был, не расшибся я, а только морозом охватило меня, по всем жилочкам озноб пошел. – Вылез я из сугроба и припустился во всю прыть…
– Неужто в Староселье побежал, дядюшка Акинфий?
– Что ты, дурашка, разве мысленно такой путь сделать в одном исподнем да босому? Побежал я к своему мастеру Евграфу Кузьмичу. Жил он в деревушке версты за три от завода, и дорога туда была мне ведома. Знал я и то, что его дом – третий от въезда на правой руке… Так я мчался, что аж пот меня прошибал, только подошвы прихватывало, будто на раскаленной сковородке пляшу. Ну, это еще терпимо было, да только, когда уж немного пути оставалось, пристигла меня беда. Поскользнулся я на гладком снегу и ногу свихнул.
Илья стиснул зубы, чтобы не закричать, точно несчастье случилось с ним самим.
– Тут хлебнул я горя. Ползу на карачках, руки-ноги зашлись, рубаха и портки мои леденеть начали, потому мокрые от пота были. Сам не помню, как на Кузьмичево крыльцо я вполз и в дверь заколотил… Хозяин выходит, а я без памяти лежу. Потом уж рассказал он, как втащил меня в холодные сени и долго снегом оттирал. Очнулся, смотрю на старика, и слезы у меня из глаз так и льются, удержу нет. «На тебя вся надёжа, Кузьмич, – прошептал я. – Коли выдашь, конец мне!» – «Али на мне хреста нет, – заворчал старик. – Хоть и вожусь с немцами, все же не обасурманился я».
Марков в восторге схватил грубую руку Акинфия и крепко пожал ее. Он переживал рассказ товарища, как ребенок переживает сказку, сочувствуя бедам героя и радуясь при удачах.
– Вправил мне старик ногу, дернув изо всей мочи, и хоть заорал я от боли, зато сразу легче стало. Потом одел меня во все сухое, накормил, уложил на печку, а перед тем, как на завод идти, в теплый чулан спрятал. Там, в чулане, я и скрывался целую неделю, пока суматоха не улеглась.
А потом Кузьмич снабдил меня одёжей, топор дал про всякий случай, и пошел я в Староселье. Зимняя ночь долгая, отломал я сорок верст без отдыху и еще до свету пришел в деревню. Нерадостные, ах, нерадостные вести узнал я… Изба наша стояла заколоченная, зашел я к соседу, добрый такой, душевный мужик. Поведал он мне, что баба моя померла в первое же лето, как я в тюрьме сидел. Напилась жарким днем ключевой воды, и в два дни горячка уложила ее в могилу. Сестер моих лопухинский управитель выдал замуж в дальние деревни за самых ледащих мужичков. Так остался я один на свете. – Акинфий вздохнул и долго молчал. – Фузею, охотничий припас и кой-какие пожитки Настасья моя догадалась передать соседу сразу, как меня взяли, и он все это сберег. Вот с тех пор и бродяжничаю я по белу свету…
– Да, горькая тебе выпала судьбина, – тихо и задумчиво сказал Илья.
Два друга долго еще лежали, ворочаясь с боку на бок на сене, устилавшем пол шалаша, пока мерный стук дождевых капель не усыпил их.
Глава III. Воспитание царевича Алексея
В прежнее время русские цари женились рано. Петра обвенчали с Евдокией Лопухиной, когда ему не было еще и семнадцати лет. Сын Алексей родился 28 февраля 1690 года.
Царевича Алексея Петровича с младенческих лет воспитывали по старинке. Бабка Наталья Кирилловна и мать, царица Евдокия, ветерку не давали дохнуть на маленького Алешу. Ведь он совсем не в отца уродился: тихонький, боязливый, слабый здоровьем.
Тепло укутанный в соболью шубку, в меховой шапочке, в расписных валенках, черноглазый царевич медленно ходит по аллее под надзором нянюшек и мамушек. Под ногами скрипит снег, деревья покрыты белыми шапками, над кровлей Преображенского дворца хмурится небо.
Скучно…
– Хочу в дом! – хнычет царевич.
Дома снимают шубку, но остается кафтанчик на гагачьем пуху, на ногах вместо валенок – меховые чулки. Теплота разнеживает, хочется спать.
Царевичу показывают поучительные картинки, нарисованные золотом, киноварью, лазурью специально для него, Алексея Петровича, наследника Российской державы. Составил картинки ученый монах Карион Истомин с благой целью: играя, царевич выучит буквы.
Монах в длинной черной рясе, с красивой, аккуратно расчесанной бородой перелистывает перед ребенком шуршащие листы рукописной книги…
Вот петушок – золотой гребешок, маслена головушка, шелкова бородушка, петушок из сказки, родной и знакомый. А монах, водя пальчиком царевича по буквам, молвит непонятное:
– Се алектор,[12] государь царевич. На словено-российском диалекте – петел нарицается…
Дальше нарисовано чудище с высунутым жалом и длинным чешуйчатым хвостом. Страшный какой!
– Се аспид,[13] – объясняет Карион Истомин. – Зело[14] человеку вредителей.
Скучно…
Зевота одолевает царевича, глазенки слипаются… Набегают няньки и мамки, уводят мальчика в опочивальню, под пуховые одеяла.
Весна и лето тоже не приносят царевичу радости.
В Яузе барахтаются, плещутся и ныряют мальчишки. Но царевича к ним не пускают.
Разве можно ему бегать по зеленому лугу вперегонки с визжащей ватагой веселых мальчишек?
Опять чинно ходит царевич по длинной аллее сада. Скрипят на ногах желтые козловые сапожки, на плечах теплый кафтанчик (как бы не продуло). Шелестит зеленая листва, небо высокое и синее, а царевич все в неволе…
Мать и бабушка довольны.
Отец носится по огромному своему царству. То он у холодного Белого моря, то строит флот в Воронеже, то штурмует азовские твердыни.
Царю нет времени заняться своей семьей. Много дел накопилось в государстве Российском: невпроворот! Петр по целым месяцам, годам не видит сына. Свидания редки и случайны. Врывается Петр Алексеевич во дворец, поднимает сына высоко – ух, как высоко! – прижимает его личико к своей колючей щеке, смотрит на него веселыми круглыми глазами. Сам он – как ребенок огромного роста с ласковой ямочкой на подбородке.
– Растешь? Расти, молодец, расти, дела много впереди!
Царь дарит сыну ружьецо чудесной работы, солдатский мундирчик со множеством блестящих пуговиц и опять исчезает, опять мчится на север, на юг…
Картинки Кариона Истомина были только забавой. Шести лет царевича начали учить всерьез.
Воспитателем Алексея стал дьяк Никифор Вяземский, знаток церковкой «науки». Его рекомендовал царю патриарх, хвалили ближние бояре.
– Не все ли равно, кто обучит мальчонку грамоте? – сказал Петр. – Аз-буки показать – не велика хитрость! Когда подрастет царевич, иных учителей найдем.
Выбор воспитателем Никифора Вяземского был большой ошибкой царя. Никифор Кондратьевич не понимал и не признавал новшеств Петра. Он, понятно, не решался выступить против воли неуемного царя, но боярская старина была милее его сердцу.