Мэри Рено - Небесное пламя. Персидский мальчик. Погребальные игры (сборник)
– Не волнуйся, он сюда не придет.
Но мальчик чувствовал, как напряженно она прислушивается. Раздались звуки тяжелых шагов, потом человек обо что-то споткнулся и выбранился. Древко копья Эгиса с легким стуком ударилось о пол, и его подошвы щелкнули, когда страж взял на караул.
Топая и спотыкаясь, человек поднялся по лестнице. Дверь распахнулась. Царь Филипп с яростью захлопнул ее за собой и, даже не взглянув на постель, стал раздеваться.
Олимпиада натянула одеяло. Ребенок, глаза которого округлились от тревоги, на мгновение обрадовался, что лежит спрятанным в укрытии из мягкой шерсти и под защитой благоухающей материнской плоти. Но вскоре он начал испытывать ужас перед опасностью, которой не мог противостоять и которой даже не видел. Александр приподнял край одеяла и стал подглядывать: лучше точно знать, чем гадать попусту.
Царь уже скинул одежду; поставив ноги на мягкий пуф рядом со столиком для притираний, он развязывал ремни сандалии. Обрамленное черной бородой лицо склонилось набок, чтобы лучше видеть; его слепой глаз был обращен к кровати.
Минул уже год с того времени, как Александр стал вертеться на площадке борцов, если кто-нибудь заслуживающий доверия брал его с собою. Нагие тела или одетые, все едины, разве что на голом теле лучше были заметны боевые шрамы мужчин. Но нагота отца, которую мальчик редко видел, всегда возбуждала в мальчике отвращение. Потеряв глаз при осаде Метоны, Филипп стал внушать ужас. Поначалу глаз скрывала повязка, из-под которой стекали, оставляя грязный след и теряясь в бороде, окрашенные кровью слезы. Потом повязку сняли. Веко, пронзенное стрелой, сморщилось и пестрело красными шрамами, черные ресницы слиплись от гноя. В Филиппе пугало все: борода и комья волос на голенях, плечах и груди; полоска черных волос спускалась по животу к кусту, росшему в паху, словно вторая борода, руки, шея и ноги, обильно покрытые рубцами – белыми, красными, багровыми. Царь рыгнул, наполняя воздух запахом винного перегара; показалась щербина в зубах. Ребенок, выглядывая из-под одеяла, внезапно понял, на кого похож отец. Он – великан-людоед, одноглазый Полифем, захвативший спутников Одиссея и сожравший их живьем.
Олимпиада приподнялась на локте, до подбородка натянув свои одеяла:
– Нет, Филипп. Не сегодня. Еще не время.
Царь шагнул к постели.
– Не время? – повторил он громко. Царь все еще тяжело дышал, нелегко было на полный желудок одолеть лестницу. – Ты говорила это полмесяца назад. Или ты думаешь, что я не умею считать, ты, молосская сука?[6]
Ребенок почувствовал, как обнимавшая его рука сжалась в кулак. Когда мать заговорила снова, в ее голосе зазвенел вызов.
– Считать, пьянь? Да ты не способен отличить лето от зимы. Ступай к своему любимцу. Любой день месяца безразличен для него.
Познания ребенка в этой области были несовершенны, однако он смутно понимал, что означают слова матери. Ему не нравился новый юноша отца, напускающий на себя слишком важный вид, ему была противна связь, которую он чувствовал между ним и Филиппом. Тело матери напряглось и застыло. Мальчик затаил дыхание.
– Дикая кошка! – рявкнул царь.
Ребенок видел, как он кинулся на них, словно Полифем на свою добычу. Казалось, он весь ощетинился; даже прут, висевший в черной кустистой промежности, поднялся и был пугающе нацелен вперед. Филипп сдернул покрывала.
Ребенок лежал, придерживаемый матерью, впившись пальцами ей в бок. Отец отступил, с проклятьями на что-то указывая. Но не на них; к ним по-прежнему был обращен его слепой глаз. Ребенок понял, почему мать не удивилась новой змее, попавшей к ней в постель. Главк уже был здесь. Он, должно быть, заснул.
– Как ты смеешь? – хрипло выдохнул Филипп. Он весь дрожал от омерзения. – Как ты смеешь… ведь я запретил приносить твоих отвратительных гадов в мою постель! Ведьма, варварская сука…
Его голос прервался. Почувствовав ненависть, запылавшую в глазах жены, он обратил к ней свой единственный глаз и увидел ребенка. Два лица оказались друг против друга: лицо мужчины, побагровевшее от выпитого вина и гнева, и лицо ребенка, сияющее, как драгоценность в золотой оправе: серо-голубые глаза застыли и расширились, нежная плоть напряглась, под полупрозрачной кожей четко обозначились тонкие кости.
Что-то бормоча, Филипп инстинктивно потянулся за плащом, чтобы прикрыть наготу, но в этом уже не было необходимости. Царь был унижен, оскорблен, выставлен напоказ, предан. Будь сейчас в его руке меч, он запросто мог бы убить жену.
Потревоженная всем этим змея, опоясывавшая тело Александра, изогнулась и подняла голову. До этого мгновения Филипп не видел гада.
– Что это? – Его вытянутый палец затрясся. – Что это такое на мальчике? Еще одна из твоих тварей? Теперь ты учишь его? Ты вовлекаешь его в замшелые змеиные пляски визжащих мистов?[7] Говорю тебе: я этого не потерплю. И слушай меня хорошенько, если не хочешь пострадать, потому что, клянусь Зевсом, ты у меня попляшешь. Мой сын – грек, а не один из твоих диких сородичей-варваров, угоняющих чужой скот…
– Варваров! – Ее голос зазвенел, потом перешел на ужасное шипение – так свистел Главк, когда сердился. – Слушай, деревенщина: мой отец происходит от Ахилла, а мать – из троянских царей. Мои предки повелевали людьми, пока твои были наемными батраками в Аргосе. Ты заглядывал в зеркало? Любой узнает в тебе фракийца. Если мой сын грек, то благодаря мне. Наша кровь в Эпире осталась чистой.
Филипп заскрипел зубами. Челюсть его казалась квадратной, а лицо, и без того широкоскулое, – плоским, как блин. Даже выслушивая эти смертельные оскорбления, он не забывал о присутствии ребенка.
– Я не унижусь до того, чтобы отвечать тебе. Если в твоих жилах греческая кровь, веди себя как гречанка. Покажи хоть немного скромности. – Филипп стыдился своей наготы. Две пары серых глаз смотрели на него в упор. – Греческое воспитание, разум, цивилизованность – я хочу, чтобы мальчик научился этому так же, как я. Задумайся над моими словами.
– О, Фивы! – Она произнесла это как ритуальное проклятие. – Опять вспоминаешь Фивы, да? Я достаточно наслушалась о Фивах. В Фивах тебя сделали греком, в Фивах ты познал цивилизацию! В Фивах! Ты слышал, что говорят о Фивах афиняне? Для всей Греции это символ грубых манер. Не строй из себя дурака!
– Афины! Эта вечная говорильня. Дни их величия ушли в прошлое. Им следовало бы устыдиться и оставить Фивы в покое.
– Это следовало бы сделать тебе. Кем был в Фивах ты?
– Заложником, поручителем по договору моего брата. Ты и это ставишь мне в вину? Мне было шестнадцать. Я познал в Фивах больше хороших манер, чем видел от тебя за всю нашу жизнь. И меня учили военному искусству. Чем была Македония, когда умер Пердикка?[8] Он дрожал перед иллирийцами, имея лишь четыре тысячи человек. Поля лежали невспаханными, наш народ боялся спускаться из укреплений на холмах. Все, что у них было, – овцы, в шкуры которых они одевались, да и тех с трудом удавалось сохранить. Вскоре иллирийцы завладели бы всем; Барделис уже был наготове. Ты знаешь, что мы такое теперь и где наши границы. Благодаря Фивам и людям, которые сделали из меня солдата, я пришел к тебе царем. И твоя родня была довольна.
Прижавшись к матери, Александр ощущал прерывистое дыхание. Он предчувствовал, что вот-вот разразится буря. Пальцы мальчика впились в одеяло. Сейчас, забытый обоими, он был одинок, как никогда.
И буря грянула.
– Так из тебя там сделали солдата? А еще? Кого еще? – Олимпиаду передернуло от гнева. – Ты отправился на юг в шестнадцать лет, и уже к тому времени по всей стране было полно твоих пащенков; не думаешь ли ты, что я не знаю, откуда они взялись? Эта шлюха Арсиноя, жена Лага, которая годится тебе в матери… а потом великий Пелопид научил тебя всему остальному, чем славятся Фивы. Битвы и мальчики!
– Замолчи! – проревел Филипп так громко, что его крик перекрыл бы и шум битвы. – Неужели у тебя нет стыда перед ребенком? Что видит он в этой комнате? Что он слышит? Говорю тебе, мой сын будет воспитан правильно, даже если я вынужден буду…
Смех заглушил его голос. Олимпиада отпустила ребенка и подалась вперед, опираясь на ладони выставленных рук; рыжие волосы рассыпались по ее обнаженной груди. Она смеялась, и в высоких сводах потолка отзывалось эхо.
– Твой сын? – хохотала она. – Твой сын!
Царь Филипп дышал, как после долгой пробежки. Он шагнул вперед и занес руку. Мгновенно выйдя из страшного оцепенения, Александр вскочил на постели. Его серые глаза с расширенными зрачками казались почти черными; губы побелели. Сын ударил отца по занесенной руке, и тот опустил ее от изумления.