Арсен Титов - Екатеринбург, восемнадцатый
— Да лошади-то при чем? — спросил я, а он, кажется, меня не понял.
Ближе к вечеру я пошел в оружейную комнату военного отдела. Заведующий меня узнал, подал мне «Штайер», масленку, ветошь и ведро с патронами, сказав, что там, вероятно, отыщутся патроны и к «Штайеру». Я перебрал все ведро. Нужных патронов не нашлось. Я сказал заведующему сходить на гарнизонный арсенал в Оровайские казармы.
— Да что ж такое-то! Нету — и нету! — отмахнулся он.
— Жалко! Интересно было бы пристрелять его! — совершенно искренне пожалел я.
— Наплевать на все! Домой бы скорее! — сказал он.
— Когда же домой? — спросил я.
— А вот шиш домой, дядя! Кому на двадцать пятое января исполнилось тридцать один год, этих приказом увольняют! А мне тридцать один — двадцать шестого января! И теперь мне — шиш. Мне теперь — до морковкиного заговенья! А то еще в эту сицилист… черт ее, в Красную армию к Хохрякову заберут! — заругался заведующий, потом с надеждой посмотрел на меня. — А ты, дядя, ведь из начальников! А помоги мне, а! Может, можно меня, а? А я тебе его отдам! Я же вижу. Он тебе нравится, ты же толк понимаешь! — он подвинул мне «Штайер». — Я и в Оровайку сбегаю за патронами. Я и из описи его изыму. Тут в описях сам Керенский заскучает! Страну под кобылью трещину подвел, а тут самоваром запыхтит — а шиш ему! Тут в описях он не справится. Бери, дядя! Чего там! На день позже родился, а теперь как та мандрагора, сладкая-то сладкая, да с ее задуришь!
— Из поповичей? — определил я его сословие по его знанию мандрагоры, растения библейского.
— Здешние мы, с-под Быньгов! — признался он. — Я под деревенского фуфыря строю, чтобы не прознали, что из поповичей! Я и какой харч могу — вам. Родитель привезет! — смотрел он на меня с надеждой.
Я же мог ему помочь, если мог, то только через Мишу Злоказова. А Мишу Злоказову, друга моего, видеть мне совсем не хотелось.
— Не знаю, братец! — сказал я, а он принял это как надежду.
— Я вам патроны принесу, тогда и возьмете! Да, может, когда и укрыться вам припадет, так у нас на заимке куда как укроетесь! — обрадованно обещал он.
— Не знаю! — еще раз сказал я и спросил его фамилию.
— А Камдацкие мы, Григорий Семенович! — назвался заведующий.
— Ну, вот опять Григорий! — вспомнил я сотника Томлина и Буркова.
Домой Бурков задерживался. Мы ужинали без него и опять вчетвером. Мне было стыдно перед Анной Ивановной за свой ночной полувизит. Я не нее не смотрел. Кажется, не во гневе или обиде, а только в ответ она тоже не смотрела на меня, но не смотрела так, что умудрялась не смотреть и одновременно смотреть. Я это почувствовал и попытался сделать по ее. У меня получилось. Глядя этаким образом, я увидел, что она смущена моим смущением, а не моей ночной выходкой. По крайней мере, я так определил. Это мне придало храбрости. «Какова!» — сказал я как бы в осуждение. Но ах, женская природа! Анна Ивановна меня тут же раскусила и тотчас — полагаю, что артистически, — замкнулась. Собственно, она, как барышня, и должна была это сделать. Но я рассердился. «Вертушка!» — назвал я ее.
— Что с сапогами? — спросил я Кацнельсона.
— Скажу, что мне-таки остается сделать заявление в Красную гвардию! — сказал Кацнельсон.
— И против кого же будет твоя гвардия? — ехидно спросил Иван Филиппович.
— Там, дедушка, как прикажут, так против того и будет! Бесплатные сапоги и харч не начертал на своих скрижалях даже сам Моисей! — сказал Кацнельсон.
— Так хотя бы наши старые валенки возьми! — предложил я.
— Это мне зачтут за выговор. Начальник горпродкома и в ячейке объявят про Кацнельсона как про пархатого жида, имеющего вполне товарные валенки, а таки претендующего на общественные революционные сапоги! — опять отказался Кацнельсон.
Бурков пришел очень поздно с кирпичом черного хлеба под мышкой, скинул шинель и из кармана брюк, как ручную гранату, вынул бутылку подсолнечного масла. Иван Филиппович было хотел возликовать, но вспомнил, что все от «совето».
— Ну, Иван Филиппович, кто же у нас будет Борис Алексеевич? — подмигнув мне, спросил Бурков за супом из вчерашних селедочных голов.
— А то и будет, что первый защитник Отечеству! А как уж у вас ныне, так я того не знаю! Поди, сморкаетесь да об него пальцы вытираете! А таких-то, как наш Борис Алексеевич, надо для будущих народов в фотографической карточке в пантеон представлять! — сказал Иван Филиппович, конечно, обоих нас с Бурковым поразив знанием слова «пантеон».
— Это хорошо. Защитники всем очень нужны! — сказал Бурков.
— Не очень-то вы соблюдаете их! Раненый, контуженный, перемороженный на защите Отечества, да такого надо на аэроплане с почестями привезти, а он пришел в солдатской шинелишке с пустым сидорком! Очень он вам нужен! — огрызнулся Иван Филиппович.
— Ничего. Все перемелется. Все примет стройный порядок! — сказал Бурков.
И потом, устроившись в кабинете моего батюшки, Бурков выслушал меня, так сказать, подлинного. Я не скрыл ничего. Он ни разу не перебил, только спросил еще попотчеваться кипятком. Самовар еще не остыл. Я принес. Иван Филиппович выдал откуда-то, едва не из-под своей постели, два осколка сахара.
— Хоть совето, а с сахаром-то, поди, добрее будет! — пробурчал он.
После долгого молчания Бурков сказал, что мне надо и дальше играть роль прапорщика военного времени.
— Не то сегодня время, чтобы открываться, — сказал он. — Можно вполне заурядно угодить под метлу. Раскрыт офицерский заговор. Я всего не знаю. Но они хотели выступить в момент митинга на Кафедральной площади. Кто-то их выдал. У них сорвалось. Утром Хохряков докладывал Голощекину, откуда мы и шли вам навстречу. Сказал он только, что был взят представитель атамана Дутова здесь, в городе, какой-то подъесаул, имени Хохряков не назвал, ну и еще кое-кто. Обыски идут по всему городу. Так что понимаешь сам. А это твое открытие насчет всеобщей сдурелости, всеобщей душевной болезни — это, брат, визг трясущейся от страха буржуазии. Брось это. Не умствуй. Не все, конечно, так идет, как надо. Но, видно, по-другому пойти не может. Слишком отсталая мы страна.
— Пятое место в мировой экономике на тринадцатый год! — возразил я.
— Отсталая по общему народному богатству! В курных избах да в подвалах народ живет! — сказал Бурков. — А пятое место потому, что шестого нету. Пятое, потому что дальше — огромный разрыв. И от четвертого места тоже огромный разрыв. Вот вроде бы и в передовых, а отсталые. А Маркс… Знаешь такого? Ну вот, Маркс говорил, ну, то есть писал, что революция на упразднение частной собственности и установление собственности общественной, когда фабрики — рабочим, нивы — крестьянам, и вообще старый мир — по шапке, такая революция может случиться в отсталой стране, но она тащит за собой опасность, что она выродится в простой передел чужого добра, в это «грабь награбленное!». Вот потому и нужна диктатура пролетариата, нужны Хохряков, Юровский и другие. Ты же видишь, что творится вокруг. Как это остановить при том, что революцию начинали не мы, не большевики и даже не эсеры с монархистами, не товарищи Троцкий и Ленин. Ее начал сам эксплуататорский класс. Сначала войну развязал, думал на ней озолотиться, будто и без нее не в золоте жил. А потом, когда увидел, что страна к войне не готова, что все полетело кверху задницей, затеял игрища с властью. Но и на это, как и на войну, толку не хватило. Изжил он себя, эксплуататорский класс. В агонии он. И нечего эту агонию ему продлевать. Прикончить его — наша задача. А он приконченным быть не хочет. Опять, получается, нужны товарищи Хохряковы и Юровские. И тут они нужны, и там они нужны. И против темной массы, которые «грабь награбленное» только понимают, нужны. И против эксплуататорского класса, который грабил и теперь с награбленным расставаться не хочет, хотя в могилу его не возьмет, они нужны. Вот как шуба заворачивается.
Я спорить не умел. Говорить на отвлеченные темы и отвлеченными понятиями, выстраивая их в необходимый логический порядок, я не умел. Вернее, я выразить словесно это не умел. Бурков говорил складно, со своей логикой. Не разбирая ее на составные части, не вдумываясь в нее глубоко, этой логикой можно было увлечься. Бурков хотел иной миропорядок. Это было понятно. Он его собирался строить посредством своей революции против той революции, которую затеял сам, как он выражался, эксплуататорский класс. Его революция должна была воевать, как Германия, на два фронта. Она должна была воевать и против революции эксплуататорского класса, свершенной неизвестно для чего, если не брать во внимание обычные низменные человеческие страсти. И она должна была воевать против «темных масс», то есть против своего народа, представляющего опасность, как он сказал, выродиться в передел собственности, в «грабь награбленное». Для такой войны стала необходима диктатура пролетариата в лице Хохрякова, Юровского и других. В отвлеченных рассуждениях это было понятно, как бывает понятен всякому нижнему чину армии приказ взять такой-то город. Что же тут не понять — взять его, и всё! Непонятным становится совсем простенькое — как и какими силами, чем, с кем и в какие сроки взять. Столько же много непонятного выходило и из логики Буркова, надо полагать, не его личной логики, а логики, ему внушенной. Если диктатура пролетариата, то почему этой диктатурой руководит матрос Хохряков, владелец фотографии Юровский, владелец будки для чистки обуви Брадис, уголовники Цвиллинг и Прокопьев — это, если вспомнить Туркестан. Почему ею руководят все, кроме самих пролетариев, к которым, вероятно, надо причислить и меня, если и не производящего продукт, то оберегающего производителя!