Юрий Мушкетик - Гайдамаки
Когда Максим зашел в управу, городовой атаман сидел за столом и, подперев голову руками, монотонно тянул:
Давив, давив — не тече,
Коло серця пече.
— Семен Гнатович, — коснулся плеча атамана Максим.
Тот посмотрел мутными, непонимающими глазами и затянул снова:
Давив, давив — не тече..
— Семен! — Из соседних дверей высунулась голова Загнийного. — Ты не…
Увидев Максима, Загнийный мигом исчез. Зализняк толкнул двери, пошел вслед за ним. При его появлении писарь, который, наклонившись, рылся в столе, выпрямился.
— Чего, по какому делу? Я уже сейчас ухожу, — забормотал он и начал складывать бумаги.
— Знаешь хорошо, писарь, по какому я делу пришел.
— Я по закону. С сотским приходил. Коня всё равно уже нет у меня. Не подходи! — настороженно крикнул Загнийный, шаря глазами в ящике.
Вдруг Максим молниеносно прыгнул вперед, толкнул стол так, что он опрокинулся, и схватил писаря за грудь.
— За коня хотел пулей отплатить? — Он кивнул головой на перевернутый стол, из которого вместе с бумагами выпал и валялся около ножки пистолет — Крыса беззубая. — Он с разгона ударил писаря головой об стену. — Цыц! Посмей только пикнуть!
Но Загнийный и так не кричал. В его хмельных глазах застыл ужас, рот был широко открыт, и в нем что-то клокотало, словно в заслюнявленной трубке. Перед ним был тот Максим, которого боялись трогать не только они, сынки медведовских богатеев, но и гайдуки с панского фольварка. Навсегда запомнил писарь, как когда-то давно Максим, будучи моложе его лет на десять, бил Загнийного посреди улицы за то, что тот сказал, кто выпустил из попова пруда в речку рыбу.
— Ещё пять рублей дам, дай вытащить из кармана, — наконец пролепетал Загнийный.
— Конь где? — ещё сильнее прижал его Максим.
— Нету сейчас, у Ивана, в городе.
Максим ударил писаря в подбородок дважды подряд, встряхнул его в руках так, что у того голова дернулась, как привязанная, и бросил его на стул. Стул не выдержал, и писарь полетел на пол. Максим хотел уже идти, но его взгляд упал на пистолет. Чтобы Загнийный не выстрелил в спину, он поднял с пола пистолет и, согнув пополам, швырнул его в писаря, а сам быстро пошел к двери. В соседней комнате городовой атаман так же протяжно гудел одни и те же слова:
Давив, давив — не тече…
Коло серця пече…
Дома Максим кинул на сундук шапку и, не раздеваясь, сел на скамью. Подошла Оля, склонилась к нему на колени, глянув большими серыми глазами, и глубоко вздохнула. Видя, как девочка изо всех сил старается выразить ему свое сочувствие, Максим не мог не улыбнуться.
— Чего ты, Оля, вздыхаешь, будто последнее испекла?
— Дядько такой опечаленный. И с дидусем не здоровается.
Только теперь Зализняк увидел в углу на лежанке слепого деда. Двойной сизоватый шрам на лбу сразу напомнил ему, где он его встречал — на Запорожье.
— Доброго здоровья, диду Сумный, — поднялся со скамьи Максим. — Какими судьбами это вы сюда пожаловали?
— Здорово, здорово, сынок. Я везде брожу. Ты, знать, хозяином этой хаты будешь?
— Бабушка Устя — мама дяди Максима. А я его племянница, — пояснила Оля. — Дедушка, правду Петрик говорит, что у вас шрам от сабли турецкой? Вы гетманшу из ясыра выручали?
— Правда, внученька.
— Я тебе, Оля, петушка принес, — вспомнил вдруг Максим.
Он хотел его достать, но, взглянув на руки, которыми только что бил писаря по лицу, отвернул полу кожуха и подставил карман. — Возьми, разделите его с Петриком.
Управившись с петушком, Оля и Петрик ещё немного повертелись в хате, а потом оделись и побежали кататься на санках. Кобзарь слез с лежанки и пересел на скамью.
— Мать говорила, ты к писарю пошел. Был у него?
— Был.
— И что же?
— Ничего. Раза два дал ему в морду.
Максим снял тулуп.
— О какой гетманше вы говорили?
— Это про шрам? Какая там гетманша! Это Петрик всем говорит, будто я саблей раненный. Сам-то он знает, от чего увечье. Петрик — умный хлопчик. Как бы это сказать? — дед Сумный усмехнулся. — Цену мне набивает. В самом же деле пан меня с хоров спустил. В панских музыкантах был я, на скрипке играл. Уперся однажды пьяный пан, чтобы мы экосез какой-то играли. А из нас никто не знал, что это такое…
— Дядя, помогите нам Бушуя запрячь, — вбежала в хату Оля.
— Не боишься, уже забыла, как он тебя на конюшню завез? Ну идем, ладно.
Огромный белолобый Бушуй стоял за кучей навоза и махал хвостом. Пес был не их, а дядьки Карого, соседа.
— Бушуй, иди сюда, — позвал Максим.
Хитрый пес ещё льстивее замахал хвостом, однако с места не сдвинулся.
— Знаете, что он хочет сказать? — спросил Максим Олю и Петрика. — «Ищите кого поглупее». Он уже санки приметил. Давайте хоть я вас прокачу.
Дети радостно повалились на салазки. Зализняк сначала провез их по садику, потом в конец огорода, откуда уже начинался спуск к Тясмину. Разогнал санки и сам вскочил на них.
Ударил в лицо ветер, обдал снежной пылью. Уже почти на берегу санки наскочили на бугорок и опрокинулись. Перекатываясь друг через друга, Максим, Оля и Петрик попадали в снег. Дети ещё не успели опомниться, как Максим схватил санки и стал подниматься в гору. Петрик и Оля бросились следом. Максим дал догнать себя уже на горе. Он ещё раз провез детей по саду, подвез ко двору и опрокинул в сугроб. Петрик и Оля гнались за ним до самых дверей, целясь в его широкую спину снежками. Максим обмел в сенях ноги, но в хату заходить не спешил. Прислонился к дверному косяку, задумался… Сегодня он должен был снова возвращаться в монастырь.
«Уйти, не повидавшись с Оксаной? А зайдешь — у них может кто-нибудь быть».
Однако Максим чувствовал, что не пойти не сможет. Так и не решив окончательно, как быть, он, не заходя в хату, вышел на улицу. Пошел не берегом, а через гору, чтобы пройти мимо Оксаниного двора, будто возвращаясь откуда-то. Чем дальше, тем больше замедлял шаги Максим. Хотя было ещё рано, в Оксаниной хате уже светилось. Максим на мгновение остановился около ворот.
«А если там кто-нибудь чужой? Что я скажу, зачем пришел…»
Максим пошел тропинкой к берегу. Около колодца остановился, достал обледеневшим, на длинной жерди корцем воды, выпил несколько глотков.
— Доброго здоровья, пивши.
Максим сразу узнал голос Оксаны.
— Чернявую любивши.
Оксана сняла с руки ведро, поставила за колодцем.
— Наверное, не очень любивши. Две недели не виделись, а ему безразлично. Хорошо, что я в окно увидела. Пойдем к нам, тут неловко стоять. Будто нам по пятнадцать лет.
— У вас есть кто-нибудь?
— Дядина[42] с хлопцем. А ты чего испугался?
— Не пойду я. Проводи меня немного.
Когда дошли до верб, обступивших стежку, Максим круто повернулся. Оксана от неожиданности натолкнулась на него, ступила в снег, но Максим поднял её под руки и, словно ребенка, поставил на стежку. Она прижалась к нему, спрятала свою руку в его рукаве.
— Какие у тебя пальцы холодные, давай и другую, — проговорил Максим. — Снова нам приходится любовь красть.
— Разве красть, Максимочку? Она наша. Правда? Ты соскучился обо мне, ну, скажи же!
Максим молчал.
— Не хочешь сказать. Ты всегда так. — Оксана вытащила руки, обняла за шею. — Всегда какой-то нахмуренный, будто на меня сердишься.
— За что же мне на тебя сердиться?
— А я не знаю. У тебя никогда для меня нет ласкового слова. Или не любишь?
Максим так сжал Оксану, что она невольно крикнула:
— Ой, задушишь!
— Люблю, разве не видишь, — говорил он, продолжая крепко, хотя и несколько слабее, сжимать Оксану, целуя её в полные губы.
— Вижу, вижу, пусти только. Силы накопил… Монах!
Оба засмеялись.
— Ты когда снова придешь?
— Не знаю, может, через неделю.
— Приходи прямо домой. А сейчас иди, вон кто-то с горы спускается, идет тропинкой.
Оксана поцеловала Максима и побежала к колодцу.
Дома у Зализняка была полная хата людей. На лежанке, с кобзой в руках, сидел дед Сумный. При появлении Максима он настороженно смолк, на скрип двери повел слепыми глазами.
— Пой, это свои, — сказал дед Мусий.
Кобзарь почему-то вздохнул и расслабленной рукой ударил по струнам. Максим, чтобы не мешать, разделся около двери и, повесив кожух под посудной полкой, присел на пороге. Грустно звучала кобза, печально пел кобзарь. В песне говорилось, как варил казак пиво, и кто только не приходил то пиво пить. Был и турок, был и татарин, заходил шляхтич. Все они лежат мертвые с тяжкого похмелья. А казацкая сабля покрылась от крови ржавчиной, висит она в кладовой, некому вынуть её из ножен и вычистить закаленную сталь.
Затихла песня. Некоторое время все сидели молча.
— Дайте кто-нибудь табаку. Чего-то под сердцем засосало, — положил рядом с собой кобзу Сумный.