Павел Федоров - Витим золотой
Она молча кивнула головой.
– А шилом ткнешь его – и нет пузыря!
– Мне непонятно, о чем ты говоришь? – тревожно спросила она.
– Потом все поймешь…
Петр поцеловал ее в горячую щеку и, будто устыдившись, круто повернувшись, вышел в сени. Спустя минуту он вернулся и принес из холодной горницы почти полное сито мороженых пельменей. Он любил готовить их сам и всегда держал про запас. В зимнее время пельмени можно долго хранить.
Когда Сашок вошел, на столе стояло дымящееся блюдо пельменей.
Увидев перешагнувшего порог мальчика, Василиса быстро вскочила, вытерла концом полотенца распаленные перцем губы, подошла к Саньке и запросто поздоровалась.
– Здравствуйте, – ответил он.
– Раздевайся, дружочек, и садись за стол. Только сначала помой руки. В рукомойнике есть теплая вода. – Василиса пыталась играть свою первую и самую трудную роль молодой хозяйки, чувствуя, что мальчик не очень охотно принимает ее заботу.
– Давай, Саня, а то остынут, – сказал Петр Николаевич.
– А мне что-то и есть совсем не хочется, – снимая варежки, промямлил Санька.
– Отказываешься от пельменей? – удивленно спросил Лигостаев. Он-то уж хорошо знал, что Санька любил пельмени больше всего на свете.
– Надоели они мне что-то…
– Зачем говоришь неправду? – неожиданно и бесцеремонно уличила его Василиса. – Не хорошо так! – добавила она строго.
Чувствительный и податливый на ласку, Санька взглянул на незнакомую женщину с длинной и толстой, как у всех казачек, косой, смутился и покраснел. Сунув холодные варежки в печурку, он снял шубу и небрежно бросил ее на нары. Как будто нехотя, вразвалочку пошел к порогу и загремел рукомойником, косясь украдкой на Василисину зеленую юбку и полусапожки, в которые она успела переобуться.
Василиса подошла к парам, взяла полушубок и молча повесила его на гвоздь. Санька кашлянул и отвернулся. Все это видел и хорошо понял Петр Николаевич.
Санька не спеша вытер полотенцем руки и, приглаживая взъерошенный, еще не определившийся вихорок светловолосого чубика, сел к столу.
Василиса пододвинула ему тарелку, наполненную до краев горячими пельменями, и положила рядом с ней новенькую, недавно купленную вилку, которую она привезла вместе со своим незатейливым приданым.
– А ноготки-то у тебя, Сашенька, как у пахаря! – вдруг поймав мальчишку за руку, весело проговорила она и засмеялась. – Ты с такими ногтями и в школу ходишь?
– А я уже два дня не ходил.
– Почему? – Василиса подняла голову и взглянула на смутившегося Петра.
– Да тут мы сено возили, – кладя вилку на стол, ответил Сашок.
– Сено лошадям да коровам, а учение тебе, и пропускать школу нельзя, – отпустив его руку, твердо проговорила она.
– Он смышленый, нагонит, – заметил Петр.
– Все равно нельзя, – упрямо возразила Василиса. – У нас на прииске все учатся… Только один ленивый Кунта часто пропускает. Я в штреке работала и ни одного урока не пропустила. И даже все лето и осень училась. До полночи просижу и все выучу. Ну ничего, мы с тобой вместе учиться будем. Ладно?
– Ладно… – Санька усмехнулся и, повернув голову, глянул на Петра Николаевича.
Петр поднялся из-за стола. Сашок доел пельмени и тоже вылез. Василиса убрала посуду, тут же помыла ее и поставила на полку. Обратившись к Петру, спросила:
– А чай?
– Не хочу… Если ты желаешь?..
Василиса отрицательно покачала головой. Сашок тоже от чая отказался и прилег на нары.
– Спать хочу. – Он сыто, словно котенок, потянулся и глубоко, облегченно вздохнул.
– Ты чего тут улегся? Ступай сразу на свое место, – показывая глазами на печку, проговорил Петр Николаевич. – Чужое не занимай, – добавил он приглушенным голосом.
Санька вскочил и молча влез на печь. Василиса, приглушив самовар, вытащила из-под нар большой, с цветами таз, поставила под самоварный кран. Горячая вода шипяще и звонко ударила в днище, наполняя кухню паром.
– Поди-ка, – когда таз был наполовину заполнен, окликнул Петр Василису. Он вошел в горницу и, остановившись за порогом, поманил пальцем. Василиса, зябко вздрогнув, опустив голову, вошла за ним.
– Ты тут ложись, а я там, – показывая пальцем на кухню, сказал Петр Николаевич. – Эта постель – снохи… Ты ее убери и положи вон за голландку, туда же, где зыбка. Я для тебя другую принесу, свою… Завтра ту горницу натопим, и там будет твое место, а сегодня уж как-нибудь… – развел он руками и беспомощно улыбнулся.
– Да, да! Сегодня уже поздно… – прошептала она. В звуке ее голоса и в поникшей голове было что-то застенчивое, нерешительное. – Вы скажите, где та, другая постель, я принесу…
– Это я сам сделаю.
Петр погремел в кармане спичками и вышел. Василиса быстро все устроила так, как он велел. Потом, подойдя к зеркалу, посмотрела в него, поправила выскользнувшую на висок прядку волос. За окном белела в снежном покрове сияющая звездами ночь. В сенцах глухо заскрипела дверь. Петр вернулся, притащил большую пуховую перину и две подушки в чистых, розоватого цвета наволочках.
– Ну вот, теперь сама разбирайся тут, – сказал он и положил все на высокую кровать. Постояв среди горницы и как будто не видя Василисы, задумчиво добавил: – Пойду я…
Василиса вдруг почувствовала, что ее счастье было еще непрочным… Стараясь согреться, она с головой укрылась толстым стеганым одеялом и, ворочаясь с боку на бок, не слышала, как он вошел, и только почувствовала, что около кровати кто-то стоит. Она рывком сдернула с головы край одеяла и близко увидела его темные усы и согнутую фигуру, заслонившую собою окно, в которое заглядывали одинокие, далекие звезды…
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Уже третий раз в станице пропели все старые и молодые петухи. По улице прошел заспанный дежурный казак и гулко прогремел в морозной тишине деревянной колотушкой. Заботливые хозяйки давно уже встали, затопили печки, и только ленивые, разбуженные сторожем, быстро вскакивали, ошалело крестились и, сверкая голыми коленками, кидались к переквашенному тесту За длинную зимнюю ночь все уже выспались, и только Петр с Василисой всю ночь проговорили и не сомкнули глаз. Разговор был большой, душевный и нелегкий. Петр, не таясь, рассказал ей все, что было у него на сердце.
– Клевать нас с тобой, Васса, будут, – лежа на ее мягкой горячей руке, говорил Петр. – Это ты должна наперед знать. К тому же я человек меченый, как баран в стаде. Но я им не овечка и, пока живой, в обиду тебя не дам. Ты будь спокойна!
– Я, милый, спокойна… – близко и жарко дыша ему в щеку, отвечала она. – А что такое меченый?
– На заметке я у наших властей… Видишь, какое дело. Лет шесть назад, когда воевали с японцами, взяли меня как первоочередника на войну. Война эта была чудная, обидная! Ползали по Гаоляну, людей зазря порастеряли. А потом нас погрузили в эшелоны – и в Россию бунты усмирять… Привезли нас в один город, выгрузили, скомандовали: «По коням!» – и марш рысью на площадь. А там рабочий народ, флаги кругом, как маки расцвели, и ребятишки и бабы все с флажками, будто праздник какой… Сотник приказывает: слезай и к бою готовьсь! А мы как приросли к седлам – и ни с места. Знали, что в Питере такая же площадь была человеческой кровью залита. Выходит, там с японцами воевали, а тут с русскими, единокровными. Чепуха какая-то получалась! Стоим мы и только поводья крепче натягиваем, спешиваться никто и не думает. Все смотрят, как на нас людская стена надвигается. Молчим! Страшно стало. Слышим, кричат: «Позор!» А разве мы сами-то не понимаем, что, действительно, и стыд и позор… Сотник клинок выхватил и ярится, словно бешеный. Подскакивает, клинком над головой крутит, а все стоят и не шелохнутся. Молчат. Я не стерпел, вперед выехал. За взводного тогда был, в помощниках у моего друга состоял, вот к которому ты вчерась за паспортом приходила. Он тогда в лазарете лежал, а я исполнял его должность. Тронул, значит, коня, выезжаю и говорю, что казаки, ваше благородие, в народ стрелять не станут. Сотник рассвирепел еще пуще, зарубить грозится… Я тоже за эфес держусь. Заматерился он и отъехал. А тут народ подошел, окружили нас и братьями называть стали. Все смешалось, пошло братанье. Повернули мы коней, выбрались кое-как из толпы и опять на вокзал. Там вся наша хозяйственная часть в вагонах оставалась. Снова погрузили нас в эшелоны, и айда в другой город. Разместили в казармах и решили разоружить весь полк. Но казаки народ стреляный, оружие не отдали. Тогда жандармы начали зачинщиков искать и меня, голубчика, первого взяли и еще нескольких… На допросе стали требовать, чтобы мы других выдали. А мы в одно стоим, что вся сотня отказалась спешиваться. На меня жандармский офицер кричит, что я сволочь, первый зачинщик, самовольно из строя выехал… «Не отрицаю, говорю, что выехал… Но я же за взводного был, доложить обязан… Как же иначе я должен поступить?» – «Но ты, говорит, команду не подал!» – «Команду для всей сотни есаул подал, я тут совсем ни при чем…» – «Но ты обязан был скомандовать «слезай!» и первый спешиться!» – «Раз, говорю, другие не слезают, а мне чего наперед батьки в пекло лезть». – «Дурак ты!» – кричит он на меня. Я, правда, дурачком прикинулся… Долго они меня мутузили. Тут весь полк взбаламутился, и казаки нашего освобождения потребовали. К этому времени дружок мой, Захар Федорович, из госпиталя вернулся, он уже был тогда георгиевский кавалер и поручительство за меня дал. Выпустили, и через неделю по чистой айда домой… А этой весной Маришка Василия Михайловича в тугае подобрала, а тут и сама в историю попала. Недавно опять исправник приезжал, вызвал и все про Василия Михайловича расспрашивал. Атаман и без того на меня волком смотрит. А я еще с этой глупой снохой Стешкой связался… Сам не помню, как рукам волю дал. Понимаешь, Васса, так мне после этого тошно стало, руки на себя наложить хотел… Если бы не Санька, лежал бы я сейчас в казенном амбаре… Ему спасибо надо сказать… Не войди он, крышка была бы мне…