Павел Федоров - Витим золотой
– У Лигостаевых, у дяди Пети.
– У Петра Николаича? – переспросила Олимпиада.
– Ага.
– А почему коровы не доены?
Не желая говорить о ссоре Петра со снохой, Санька сказал, что Стеданида захворала и ушла к матери париться в бане, а Петр Николаевич уехал на прииск и припозднился.
– Значит, ты один дома?
– Один.
Санька повернулся и тихонько пошел к дому. Олимпиада не отставала, продолжая расспрашивать его о житье-бытье лигостаевской семьи. Дойдя до ворот, Санька крутанул металлическое кольцо и вошел в калитку. Она тоже шагнула через деревянный порожек, бойко застучала кожаными каблучками по дощатому крыльцу. Волнуясь, она вошла в избу с ощущением какой-то радости и доброй цели. От привернутого фитиля в кухне стоял полумрак. Вкусно пахло щами и сеном. У порога всполошились ягнята и зацокали копытами. Санька подкрутил фитиль в лампе, и кухня озарилась мягким светом. В хлеву замычали коровы.
– Бурлят? – стаскивая с руки пуховую перчатку, засмеялась Олимпиада и тут же весело добавила: – Давай, Саня, я их подою!
– А сумеешь? – глядя на ее темно-рыжую шубу и блестящие на пальцах кольца, недоверчиво спросил он.
– Еще чего! – Олимпиада сняла с плеч шубу и бросила на кровать. Она накинула Степанидин фартук, опоясалась тесемочкой, подобрала и подоткнула подол длинного платья. Подавляя волнение, взяла на руку ведро, спросила, смирны ли коровы, не лягаются ли.
– Да нет, тетя Липа, смирнехонькие. А калачика соленого дашь, так все руки оближут.
– Ты возьми лампу и посвети.
– Не надо лампу. Там фонарь есть, – бодро отвечал Санька.
– Значит, Гаврюшка на службе? – когда коровы были подоены и молоко процежено, спросила Олимпиада.
– С самой осени. Коня ему хорошего купили.
– Ну, а от Маринки есть какие известия? – Именно о Марине больше всего хотелось знать Олимпиаде. О Петре она старалась не думать, хотя где-то глубоко в душе ее властно тянуло заглянуть в переднюю горницу, где она тогда билась в слезах… – Пишет Марина или нет? – переспросила Олимпиада.
– Не знаю, – кратко ответил Сашок. Он понимал, что в доме Лигостаевых не любили говорить о Маринке, поэтому решил помалкивать.
– Тебя не обижают?
– А за что меня обижать? Я все делаю: назем чищу, скотину пою, за сеном езжу. Я все умею!
– Ох, какой молодец!
Не находя места, Олимпиада ходила из угла в угол, стыдясь попросить Саньку, чтобы он взял лампу и показал ей горницу.
– Ну все же, как ты у них живешь, в работниках, что ли? – остановившись посреди кухни, спросила Олимпиада.
– Да нет же, не нанимался я! – возразил Сашок.
– Ну а как же? – допытывалась она.
– А вот так. Прямо после скачек дядя Петр увез и сказал: будешь у нас жить. Вот и живу! Дядя Петр, он вон какой славный!
– Славный?
– А то нет? Новые валенки к рождеству скатали, да? Полушубок черный пошили. А к пасхе – сапоги и касторовая фуражка с казачьими брюками.
– Да нет, конечно! Ах, Санька, Санька! – Олимпиада скрестила руки. – Слушай, Сань, давай маленько в горнице посидим, а то здесь ягнятами пахнет…
– И правда. Мы привыкли. Давно бы сказала.
Санька взял со стола лампу и понес в горницу. За ним вошла Олимпиада. Она как в тумане увидела старый широколистый фикус, карточки на стене, угол с иконами в блестящих ризах, детскую зыбку и старую деревянную кровать с неприбранной постелью, с целой горой больших подушек в розовых наволочках.
«Степанидины», – подумала Олимпиада, чувствуя, что ей хочется зарыться лицом в эти подушки и заплакать.
– Пойдем, Саня, мне уходить пора, – проговорила она.
– Пойдем так пойдем, – вздохнул Сашок. Ему не хотелось, чтобы она уходила. – Может, молочка хочешь? – предложил он.
Олимпиада засмеялась, прошла в кухню и потянула за рукав шубу.
– А у нас толокно есть, – сказал Сашок.
– И толокна, Санечка, не хочу. – Она медленно натягивала на плечи свою шубу. Идти и сидеть в пьяной компании радости было мало. Ох, с какой охотой осталась бы тут с тихим, бесхитростным Санькой, и толокна бы погрызла, и молочка попила бы!..
– А ты не боишься один-то? – спросила она.
– Я не робкий.
– А вот я, когда была маленькой, так всегда боялась, – надевая перчатки, проговорила она.
– Боялась? Чего?
– Боялась, что из-под печки кто-нибудь выскочит и сажей меня вымажет…
– Смех! – ухмыльнулся Санька.
– Ну да, смех. Прощай, Сашок. Ты молодецкий парень!
После ее ухода Сашок взял было книжку – сказки Пушкина и попытался читать, перелистал странички, посмотрел сто раз виденные картинки и отложил книгу в сторону. Поднявшись из-за стола, он вошел зачем-то в темную горницу, потрогал висящую пустую Танюшкину зыбку. Вытянутая пружина тоскливо и грустно заскрипела. Открытая в кухню дверь тускло отсвечивала качающуюся на белой печке тень, похожую на нечто рогатое и жуткое…
С тревожно заколотившимся сердцем Сашок покинул горницу и плотно закрыл за собой дверь. Спать еще было рано, а делать совсем нечего. Санька взял чурку, построгал ее малость, намереваясь сделать деревянного болванчика, но кухонный нож оказался тупым и резал плохо. Пришлось оставить и эту затею. В это время с печки шумно спрыгнула кошка. Взъерошив шерсть, она пронзительно зашипела и спряталась под нары. Сашок вздрогнул и огляделся. В комнате было неприятно тихо. Слышались ровные вздохи уснувших ягнят и потрескивание фитиля в керосиновой лампе. За окнами кто-то проскрипел на морозе валенками, протяжно, по-волчьи жутко взвыл на цепи рыжий спиридоновский кобель, и снова все стихло. Сашок швырнул болванчика к печке. Деревяшка стукнула и откатилась в сторонку. Санька влез на нары и укрылся старым овчинным тулупом.
После полуночи во дворе призывно завизжала молодая кобылица, гулко хрустнул за стеной затвердевший снег, и кто-то дробно застучал в мерзлое окно.
– Открой, Саня! – раздался знакомый голос Петра Николаевича.
Сашок сбросил с себя давивший его тулуп и, прыгнув с нар на пол, подбежал к окну. Поддерживая сползавшие шаровары, крикнул обрадованно:
– Я сейчас, дядя Петь!
Торопливо сунув ноги в стоявшие у порога валенки, быстро надел шубенку, напяливая на ходу шапку, выскочил в сени. С трудом отодвинув тяжеловатый для детской силенки засов, он открыл скрипящие ворота. Петр ввел под уздцы разгоряченного коня во двор и остановил его возле крыльца. Закрывая ворота, Сашок видел, как дядя Петр помог выйти из кошевки какой-то закутанной в платок женщине и, взяв большой узел, вместе с нею вошел в сени.
Поставив засов на место, Сашок подошел к кошевке и начал разваживать теплого, пропотевшего Ястреба.
Был уже поздний час. В станице всюду горланили на первом запеве красноперые петухи какой-то особой крупной породы, которую, как знал Санька, все почему-то называли голландской… Встревоженные ночным шумом санных полозьев и цокотом конских копыт, во всех концах поселка залаяли собаки.
– Дядя Петь, это кто еще с вами приехал? – когда Петр вернулся, спросил Сашок.
– Тетя одна… жить у нас будет, – снимая с дуги правый гуж, ответил Лигостаев.
– В работниках али как? – допытывался Сашок. Ему не терпелось узнать, что это за пава такая, которую дядя Петя так услужливо и заботливо вынимал из саней…
– Нет, Саня, не в работниках…
Не решаясь сразу огорошить мальчика, он неловко умолк, мучительно думая, как лучше и деликатнее объяснить ему, что эта чужая, незнакомая женщина будет его, Лигостаева, женой и Санькиной матерью…
– А как же?
– Вот так и будет жить…
Петр Николаевич снял с коня ременную шлею и накрыл спину Ястреба теплой, специально выстеганной попоной. Он понимал, что такой неопределенный ответ не мог убедить мальчика. Надо было говорить правду и закончить все разом.
– Мать я тебе, Санька, привез, – дрогнувшим голосом проговорил наконец Лигостаев.
– Мать? – удивленно и протяжно выговорил Сашок и замер на месте.
– Да, Саня. У тебя ведь нету матери? Вот я и нашел…
– Нашел? Мать мне нашел? – тихо переспросил Санька и тихо повел по кругу закутанного в попону Ястребка. О своей матери он знал от тетки, у которой воспитывался. Тетка в прошлом году померла, и Санька решением схода был определен к Куленшаку подпаском.
– Нашел, Сашок, – вышагивая с ним рядом, задумчиво проговорил Петр Николаевич, поглядывая на мальчика сбоку. И вдруг тихо спросил: – Ты меня любишь, Саня?
Санька как-то странно посмотрел на Петра Николаевича и ответил не сразу.
– Ты чего же молчишь? – напряженно спросил Лигостаев. – Может быть, тебе плохо у меня?
– Да нет, дядя Петь! Вы славный! И потом… – Сашок путался в словах, как в дремучем лесу. – И опять же я у вас живу, и вы мне валенки скатали новые…
– Не в этом суть. Глупый ты, Санька!
– Наверное, еще глупый, – придерживая ослабевший повод, согласился Сашок.
Усталый Ястреб, вяло помахивая головой, звонко давил подковами притоптанный во дворе снег. Захлопав крыльями, в курятнике голосисто пропел молодой петушок, оставленный на племя из тех цыплят, которых весной выкармливала Маринка на своей ладошке. У темной повети лежал воз заиндевевшего сена, словно упрекая хозяина за его несуразные поступки. Выжидательно притих старый вяз. В конюшне гулко поскрипывали ясли. Учуяв Ястреба, кобылицы терлись мордами о поломанные ребра яслей и беспокойно позвякивали недоуздками. Из хлева слышались шумные и протяжные вздохи коров. Петр еще не знал, что они подоены, сердито ударил пристывший к снегу помет и больно ушиб себе ногу. Сдерживая раздражение, спросил: