Софья Могилевская - Крепостные королевны
В возке было все так же темно и душно. Все так же отдавало овчиной.
Сперва девушки хором накинулись на Дуню. Обозвали ее и недотепой, и разиней, и балдой, и еще какими-то словами. А отведя душу, принялись между собой переговариваться: и охать, и ахать, и удивляться никогда доселе не виданному великолепию зрительного зала, театральных декораций, костюмов и всему, на что нынче глядели их глаза.
— А Параша-то Жемчугова, хоть крепостная, а счастливица!
— Говорят, сама государыня ей алмазный перстень пожаловала.
— Царица? Быть того не может…
— Уж это точно, точно… Верные люди говорили…
— Ну и счастье привалило девке!
— Что там перстень… Говорят, что граф для нее, для своей Параши, еще один театр строит.
— Где? Здесь? В Кускове?
— Нет, в Останкине. Есть у него еще одно поместье под Москвой. Этот Кусковский театр хорош и прекрасен, а новый-то, говорят, во сто раз прекраснее будет…
— Ах-ах-ах… — заахали обе сестрицы, Алена и Мавра, — да возможно ли, чтобы еще прекраснее? Поверить трудно… Счастливица Параша!
— Как пела она… — тихо вдруг промолвила Василиса. Голос у нее был не то грустный, не то удивленный — словно понять она не могла: что же с ней самой-то творится? И, сказав это, снова умолкла. И всю дорогу словечка не проронила.
А метель бушевала. И стонал, и визжал, и завывал ветер за оконцем.
У Дуни в голове тоже вроде бы метель мела. И она тоже ничего понять не могла. Трудно ей было разобраться в том, что видела, что слышала, чему стала невольной свидетельницей…
Счастлива ли Параша? Разве от счастья такими слезами плачут? Вон и пальцы дорогими кольцами унизаны, и театр-дворец для нее строится в каком-то Останкине, а все равно плачет, все равно тоскует, что жизнь ей не в жизнь. Почему же так?
Словно из тумана, из далекого детства выплыло к Дуне лицо матери, молодое, красивое. И как она, ее мать, тогда, весною, смотрела в небо. Смотрела на летящих птиц. И как с тоской говорила: «Счастливые, вольные, летят, куда хотят…»
А Параша-то, разве она вольная? Крепостная королевна, вот кто она! А пурпурная мантия? А драгоценные кольца? Все это — так, пустяки, лишь одна видимость. Не полетит она, куда захочет. Крепко-накрепко закована, хоть и золотыми цепями.
В душную темноту возка из пурги и метели к Дуне врывалось то пение скрипок, то слышались ей низкие, глубокие звуки виолончели, то голоса флейт и гобоев. Все перекрывал торжественный и горестный напев трубы…
Но слышнее всего ей был сейчас голос Параши — прекрасной и несчастной крепостной королевны.
Глава седьмая
Позолоченная арфа
И снова полетели будни.
Прошли святки. Начался январь — снежный, вьюжный, с лютыми морозами.
Под крещенье девчонки затеяли гадать. Верка расстаралась, добыла пчелиного воеку — желтого и чистого. Как подошло время, налили девчонки в деревянную бадейку воды, в глиняной плошке натопили воску и давай по очереди лить его на воду. Замысловатыми узорами растекались восковые струйки по воде. Девчонки смотрели на эти узоры и толковали их всяк по-своему. Кому дальняя дорога выходила, кому с милым под венец идти, кому и деньги получать. И разное другое… Сбудется или нет — один бог знает, а выходило!
А для Дуни легла на воду звезда. Большая, причудливая. Во все стороны она раскинула желтые восковые лучи.
Верка с лукавством подмигнула Дуне:
— Эге, надо быть, почести тебе будут великие, Дунюшка. Уж это точно… Такие звезды зря не выпадают.
Дуня смотрела на свою звезду задумчиво, чуть прищуря ресницы. А звезда, распластанная по воде, слегка покачивалась в деревянной бадейке.
«А зачем мне почести, — думала Дуня, — хотя бы и великие? Вот бы выучиться петь, как Параша Жемчугова. Так петь, чтобы людям радостно и сладко было слушать мое пение. Вот что мне надобно! И еще, чтобы Петруша мне всегда подыгрывал, когда я стану петь… И еще, чтобы Антон Тарасович на меня никогда бы не гневался, а только чтобы хвалил. И еще, чтобы учил он меня всю жизнь до самой смерти».
За эту зиму, всем на удивление, Дуня выросла и возмужала. Да так оно и быть должно: к пятнадцати годкам время подходило. И неожиданно вдруг расцвела. Румянец разлился на ее тугих щеках, да такой нежной яркости, будто солнце только и делало, что обласкивало ее своими лучами. Да и каша, сдобренная конопляным маслом, видно, шла ей впрок. Улыбнется ли, громким ли смехом зальется — на щеках вспыхнут ямочки: на левой щеке — поглубже, на правой — помельче. А зубы так и светятся между алых губ.
И музыкальная наука у Дуни шла ходко. Антон Тарасович с ней усердно занимался: то арии разучивал, то заставлял упражнения петь, которые называл вокализами. То для развития голоса и слуха с ней проходил сольфеджио.
Иногда она с Петрушей романсы пела. Она, Дуня, стояла возле клавесина, а Петруша с нею рядом играл на виолончели. Дуэтом называлось это. Так согласно у них получалось — как бы Дунин голос с Петрушиной виолончелью в одно сливались.
А бывало, приказывал Антон Тарасович петь ей дуэты с тенором Сафрошей Лопатиным или с басом Тимошей Демченко. Тоже хорошо и ладно выходило.
Однажды Антон Тарасович сказал, что, пожалуй, в скором времени он начнет учить Дуню играть на арфе.
На арфе?
Дуня ушам своим не поверяла. Глаза раскрыла. Ткнула пальцем в дальний угол горницы: на той, на золотой? Вот там которая стоит? Да правда ли? Да может ли быть такое? Батюшка, Антон Тарасович, не обманом ли меня тешишь, глупую?
Дуня прижала руки к груди и глаз не могла отвести от прекрасного инструмента.
Потом взглядом спросила у Антона Тарасовича: «Можно ль?» — и подошла поближе к арфе.
И опять молча глядела на затейливо разукрашенную золотую раму и на струны — одни тонкие, жильные, другие толстые и блестящие.
Наглядевшись вдоволь, снова без слов спросила: «Можно ль?» — и несмело дернула средним пальцем одну, самую толстую струну.
И арфа заговорила. Ответила ей. Отозвалась. А голос-то у нее был спокойный, басовитый. Будто у Тимошки Демченко, когда он выводит самую низкую ноту.
Тогда Дуня уже посмелее пощипала тоненькие, жильные струнки. А эти ей в ответ зазвенели ясными, легкими голосами.
Уже совсем расхрабрившись, Дуня скользнула пальцами сразу по всем струнам: от басовых к дискантам, потом от тонких дискантовых обратно к басовым. И снова туда. И опять обратно.
И вдруг свершилось чудо!
Будто вдруг кто расколдовал золотую молчаливую арфу. Будто вешние ручьи вдруг зажурчали, будто где-то гром пророкотал, будто солнечные лучи вдруг запели, и будто хлынули серебряные дожди с неба, и будто разом все птицы ей отозвались — и малиновки затренькали, и овсянки, и горихвостки, и крохотные голубые лазоревки, и трелью залились соловьи…
Веря и не веря, что это может когда-нибудь сбыться, Дуня шепотом спросила:
— Неужто научусь играть на этой, на золотой?
— Научишься, — ответил ей Антон Тарасович. — Уж это я тебе говорю…
— Научишься… — вслед за учителем шепотом повторил Петруша. Он не сводил глаз со счастливого Дуниного лица.
Глава восьмая
Мираж недолго длился
Ближе к масленой неделе из Москвы стали долетать разные дурные вести. Пришлет барин в Пухово по какой-либо надобности кучера Илью или казачка Афоньку, те и давай рассказывать. А то вернутся порожняком мужики, которые возили в Москву для барского стола что требуется, и эти не молчат, тоже ведут рассказы на людской кухне.
А рассказывали, что вроде бы пристрастился последнее время барин Федор Федорович к картам. Кроме карт, ничего не держит в уме. Что ни день — идет у него картежная игра. Иной раз за картами просиживает ночи напролет. То велит везти себя к графу Лариону Ивановичу, который на Сивцевом Вражке живет. То в дом к Нелидовым. То и вовсе на Тверскую в Английский клуб. Всюду там шла крупная игра. А для барина каждая игра проигрышем оборачивалась. Долгов наделал — ой-ой-ой… Одному богу ведомо сколько! А игры все какие-то новомодные: одна — ломбер называется, другая совсем по-чудному — шнип-шнап-шнур. Язык свернешь, выговаривая.
Но поверить слухам, которые приходили из Москвы, все же пришлось!
Явился вдруг в Пухово приказчик из соседнего поместья. Объявил: барин, мол, Урасов Федор Федорович, продал его барину, Мефодию Карповичу, березовую рощу. Ту, что за оврагами и к их землям примыкает. Вот и бумаги — купчая и все, что полагается.
Потом оказалось, что продана барином и дальняя деревенька Комаровка. Видно, совсем увяз в долгах, коли свое родовое Пухово взялся по частям продавать.
Пожалели все и о веселой белоствольной роще, куда любили ходить по грибы и по ягоды. А еще больше тужили о проданной деревеньке. Многие из дворовых жили прежде в Комаровке, у многих там осталась родня. Стало быть, переходят сейчас родные к новому владетелю. А что новый барин задумает с людьми делать, разве ведомо?