За Русью Русь - Ким Балков
Слово старого певца услышали в дреговичах и в полянах, и в другой какой отчине, и ныне, куда бы ни приходил он, встречали его с открытым сердцем. И то еще в радость людям, что в душе у певца поменялось, она присмирела, померкла прежде буйствовавшая в ней жажда первостатейства, зато как бы в утешение ему открылся дар Божий и со временем стал чуден и светел. Утратив возможность видеть в миру существующее, Будимир обрел другое зрение, он возлюбил Слово. Украсное русское слово. Когда бы не это, иль была бы ему жизнь в отраду? Но… может все сталось бы привычно для русского воина, с твердостью принимающего отпущенное от Судьбы. И она, сказано в древних Ведах, не от людского желания, от Небес, там до поры пребывает неизбывная. Глядишь, и смирился бы Будимир и спокойно принял бы от Судьбы пролегшее.
Много дорог исколесил он, и тьма, что застила глаза, уже не угнетала, привык к ней, и на сердце не томило, бывало там и вовсе славно, когда легко, без натуги давалось ему Слово. А мальчонка в скором времени сделался ему доброй подпорой. И то дано по воле Даждь-Бога. Кому, как не ему, одаривать добром? Веселее и бойчее ходил теперь Будимир по русским землям, и песнь его приметно пояснела, и уже не только о походах Святославовых отыскивались слова, но и к Богам обращался он в своей песне, к седьмому небу, где разлита благость и где очищаются души, утрачивая все, что мешало в прежней жизни. Он пел и о далеком Ирии, где царствует свет, ясный и чистый, от которого возжегся земной огонь, разбросался по весям, обретя пристанище в очагах русских жилищ. И теперь уже и в самых дальних осельях кто-то другой, не Будимир, брал в руки гусли и пел, точно бы слова те родились в его сердце.
И вот пришел слепой сказитель в Оковские леса и принят был Могутой. Он говорил светлому князю про все, что легло на сердце. Могута слушал и хмурился. Это заметил Изъяслав и — его облила тревога за старшего брата. Побратались они в первую седмицу по встрече, тогда Будимир выдернул нож из-под плаща и окровенил себе левую руку у запястья и велел мальчонке испить его крови. Изъяслав хотел бы предупредить Будимира, и не смог. Суров Могута и глаз у него строг, иль исхитришься тут, и не пытайся даже… Но, слава Богам, зряшной оказалась тревога Изъяслава. Князь не искал худого в суждениях Будимира, а хмурился от тяготы в мыслях, которые уводили от смирения. В словах певца было немало от горькой правды, от утеснения людской воли. Да и куда бы ему деться, сему утеснению, коль скоро ныне по всем землям раскидались Ольговы погосты и становища, а в лесах близ Киева уже и не пройдешь свободно, непритесняемо: повсюду на деревьях ставлены меты, что тут княжьи ловы. Если не заметишь их и забредешь сюда, изловят даже и странствующего, ни про что не ведающего, как только о сердечной маете, что подтолкнула в дальнюю путину за извечной ли тайной, за какой ли другой надобностью, и сурово накажут. Хорошо, если поиздевавшись, отпустят, но не раз уж случалось и так — столкнут в глубокую яму и забросают ветвями.
Светлый князь слушал Будимира, а тот уже о другом говорил, чему сделался свидетелем в своих странствиях, но думал не об этом, а все про ту же утесненность от великокняжьего своевольства, противного древнему свычаю. Иль вправе кто-то покушаться на волю русских родов? Она дивно помогала им, укрепляла твердость духа даже в извергах, и в них не угасала преклонность к отчему роду, пускай и отвергшему его, не остывала надежда, что по прошествии времени он измолит прощение…
«Нет, нет, — думал Могута. — Никто в земной жизни, даже наисильнейшие, не вправе утеснять людскую волю. Кто есть человек, поднявшийся на русских землях? Не его ли в старые леты называли почтенным и славным сыном Неба? Не к нему ли тянулись хотя бы из чуждых родов и находили подпору своим мыслям?!.. Не на прошлой седмице сказано: «Всяк на своей земле господин, и нету над ним господина». И сие должно быть твердо в русских родах и ничьей силе не подчиняемо». Так нет же, нет, в великокняжьих теремах запамятовали все и, следуя заветам Ольги, чинят утеснение русскому люду, особенно деревлянским племенам. Говорят про это ведуны и разных прозваний видаки. Про это и Будимир помянул в своей песне. В деревлянских осельях слезьми умываются. Что ни день выхлестываются из таежной неблизи вряжьи ватажки или великокняжьи захребетники и берут что ни попадя, подчистую выметают с подворьев, иной раз в жилище и хлебушка не сыщешь… Ну, а когда полюдье подымется по Припяди, то и вовсе делается худо, жадна киевская дружина, охоча до чужого добра, для нее и слово Великого князя не в исполнение, тянется злая рука, никем не сдерживаемая, в самые тайные места, ведь доглядчики тут как тут, про все загодя знают, и малую угорбину у подземных кладей узыркают. А иной раз схватят вольного человека, скрутят ему руки, отведут в лодью. По слухам, немало ныне из русских родов на невольничьем рынке в Царьграде.
«Но и то ладно, — думал Могута, светлея в лице, — что не привыкли русские люди жить в неволе, и теперь не остыло: лучше смерть, чем неволя. От нее, от смерти-то, к неближнему тропинка протягивается, коль ступишь на тропинку в чести да славе, то и пройдешь свободно до конца и примешь от божьего соизволения не угасшее перерождение и сделаешься птицей ли, зверем ли, свободным творить потребное духу. А если повезет, то и возродишься человеком и вновь обретешь свое место в отчих родах. Крепко в людях пролегшее от Рода единого, всемогущего, и не смертному рушить сие. Оттого и приходят в оковские леса гонимые, утесняемые, но не склонившие головы,