Луиджи Малерба - Греческий огонь
Внезапное пробуждение освободило его от кошмара, хотя он все еще не мог вполне осознать, что происходит. В этот момент дверь резко распахнулась, и в комнату вошли два вооруженных стражника. Они схватили куропалата за руки, заткнули ему рот тряпкой, смоченной каким-то снотворным зельем, и выволокли его из комнаты.
Проснулся куропалат в незнакомом помещении без окон, с покрытыми плесенью стенами. Это была одна из множества темниц, устроенных в подземельях Дворца: сюда приводили узников для пыток, а иногда здесь держали смертников. Куропалат со связанными руками сидел на скамье, а два евнуха, лица которых с трудом можно было различить в темноте, орудуя ножницами и бритвой, пробривали ему тонзуру. Выходит, неизвестные враги решили отправить его в какой-нибудь далекий монастырь. Он попытался узнать что-либо от евнухов, но те только губы сморщили, а потом открыли рот и показали ему бесформенные обрубки, оставшиеся у них на месте языка: как и следовало ожидать, эти евнухи были из числа «безъязыких». Один из них сделал знак, показывая куда-то вдаль, потом изобразил рукой волнообразное движение — морские волны. Значит, его собираются отправить на остров, на один из множества средиземноморских островов, где монастыри, как настоящие крепости, возвышаются над водными просторами и выполняют роль аванпостов империи. А может, его везут в Александрийскую дельту: там, в монастыре Метанойи, — подходящее место для высокопоставленных узников. Куропалат, словно четки, перебирал в уме названия далеких, суровых и уединенных мест, где лишь приглушенные слова молитв и шум морских волн наполняют долгие ночи, пока хриплые крики чаек не возвестят о наступлении рассвета, а дни тянутся бесконечно долго, поскольку ничего и никогда там не происходит. Вот в этих уединенных суровых монастырях (в молодости ему довелось посетить их все до единого в качестве императорского посланца — сборщика податей, которые рыбаки платили монахам за право держать свои суденышки в тесных монастырских гаванях) ему, обезображенному тонзурой и рясой, суждено провести остаток своих дней.
Воспоминание о тех давних путешествиях было еще живо в памяти куропалата: убогая трапеза, состоявшая из соленой рыбы и черствого хлеба, который приходилось размачивать в воде, лежанки с простынями из сурового полотна, обязательные многочасовые молитвы, непременное поклонение монастырским реликвиям, за которым следовало уже не столь обременительное посещение винных погребов, огорода, цветника и библиотеки, где работали переписчики, и наконец вечерние часы в канцелярии, проведенные за подсчетом сумм, подлежавших изъятию, — своего рода практика, дававшая необходимую подготовку для работы в дворцовой администрации, отвечавшей его положению в обществе и званию. Эти вынужденные поездки вызывали у него лишь отвращение ко всякой счетной деятельности и незнакомое ему прежде острое чувство горестного одиночества. За время бесконечно долгих инспекторских визитов в монастыри он привык по едва заметным признакам — жесту, подмигиванию, оброненному слову — догадываться о скрытой напряженности отношений, о тайных страстях и о запретных любовных связях этих отрезанных от мира мужчин, ибо монахи тоже ведь люди, даже если жизнь в монастырском братстве калечила их личность и чувства. Молиться и дрожать — таков, казалось, был девиз одного из монастырей на склоне Олимпа: куропалат провел в нем неделю и сумел постепенно расположить к себе тамошних монахов настолько, что они стали делиться с ним, рассказывали о скрытом соперничестве за право главенствовать, о несправедливостях, которые им приходится выносить, о тайной жажде мести, о постоянном и страстном желании бежать из обители. Он заметил, что все так мечтали о бегстве из тех мест, словно монастырь был для них преддверием ада. Монахи готовы были бежать куда угодно, вынести любые страдания, лишь бы избавиться от этой ужасной ссылки, лишь бы никогда больше не видеть физиономий своих товарищей. И всякий раз, когда кто-нибудь из монахов умирал, все испытывали радость, которую они с трудом сдерживали до церемонии погребения, когда можно было излить душу в громком пении псалмов. Один раз Льву довелось встретиться с бывшим доместиком схолом [28], которого обрекли на рясу и тонзуру. Монахи поведали молодому Льву Фоке, что бывшего доместика наказали за слишком буквальное исполнение придворного этикета, в соответствии с которым никто не смеет прикасаться руками к императору. Когда Роман II Лакопин во время охоты на кабана во Фракийских Родопах упал с коня прямо в лужу, доместик не помог ему встать, так как не посмел прикоснуться к его особе. Получивший ушибы, весь облепленный грязью, император долго бултыхался в луже и смог подняться на ноги лишь с помощью другого участника охоты. На лице бедного доместика запечатлелись все его страдания, усугубленные долгим заточением в этой юдоли скорби, заточением, которое спасло несчастного от приговора к выкалыванию глаз, но обрекало его на бессмысленное существование до конца жизни. Зачем они спасли ему глаза, если ссылка эта была хуже слепоты? Да, злосчастная жизнь была у монахов, какую бы работу они ни выполняли и какую бы должность ни занимали. Все они были жертвами либо приговора, либо, что еще хуже, собственного давнего и смутного призвания. Но с течением времени чувства их огрубели, и они превратились в работников, удел которых — выжимать сок из ягод для приготовления вина, настоек и лекарств или подсчитывать подати, собранные для далекого императора. «Грызться между собой они перестают тогда, когда напиваются, пить перестают, чтобы возобновить ссору», — сказал о монахах святой Косма, на собственном опыте познавший все тайны монашеской жизни.
По возвращении в столицу Лев поклялся себе, что никогда больше и близко не подойдет к этим ужасным местам, навсегда укроется в стенах императорского Дворца и подыщет для себя занятие, не связанное с подобными визитами и необходимостью проводить дни в такой тоске и печали. С тех пор его ничто больше не связывало с дальними монастырями, и он, насколько это было возможно, избегал даже встреч с монахами, приезжавшими в Константинополь для ежегодных отчетов главному казначею и для докладов о положении дел на границах империи.
И вот теперь он станет одним из них. Кончив трудиться над его тонзурой, евнухи взяли из ящика грубую темную тунику и умело и ловко стали снимать с него тонкую тунику куропалата. Раздев Льва, они натянули прямо на его голое тело монашеское облачение, и тут куропалат почему-то подумал: «А как же те монахи, которые сами выбрали себе такую долю во имя Господа и всех Святых, они что, тоже голые под туниками?» Когда он в молодости выполнял функции императорского посланца, подобная мысль ему и в голову не приходила, но он знал, что все возможно в тех отдаленных местах, где людей одолевают темные страсти и средиземноморская жара.
Было уже темно, когда они тронулись в путь на повозке, запряженной парой волов. Напротив него сидели два молчаливых монаха. Куропалат, пока еще звавшийся братом Львом, но уже смирившийся с мыслью, что ему придется сменить это слишком гордое имя, задавался вопросом, сама ли Феофано приказала отправить его в ссылку, а император безучастно принял ее решение, или же приказ исходил именно от императора.
Лев твердо знал, что с этого момента связь со столицей и с императором будет очень затруднена, в какой бы монастырь его ни отправили, и думал, не свидетельствует ли это долгое путешествие по суше о том, что цель его находится скорее всего в пустынях Сирии или Паннонии, а вовсе не на каком-то острове, как показал ему знаками один из евнухов. Сам себе он признался, что предпочитает морю пустыню. Моря Лев не любил, и всякий раз, когда ему приходилось плыть на корабле, он чувствовал себя отданным во власть неведомых опасностей, от которых, как ему представлялось, нет спасения, поскольку плавать он не умел: не смог научиться этому даже в дворцовых бассейнах. Обтрепанные края полотнища, которым была покрыта повозка, громко хлопали на ветру. Места вокруг столицы продували таинственные ветры, прозванные греками разбойными: они налетали неожиданно и с такой яростью, что срывали крыши с домов, с корнем вырывали деревья. Рассказывали, что однажды во время войны с болгарами такой ветер решил исход сражения в пользу противника, напугав коней, запорошив пылью глаза византийских солдат и опрокинув фуры, груженные провиантом. Он с тревогой спросил у монахов, не начинается ли ураган.
Пожилой монах посмотрел на Льва неодобрительно, словно тот позволил себе богохульство, и сказал:
— Господь всемогущ.
— Это мне известно, но я спросил, не начинается ли ураган. Эти внезапные порывы ветра и сверкающие молнии могут стать препятствием в нашем путешествии и отдалить его цель.