Евгений Войскунский - Девичьи сны
— А, так вы не в университете? — удивился он. — А кто вы? Просто Юля? Прекрасно! Упоительно хорошо встретить просто красивую девушку Юлю!
— Зураб, п-перестань орать, — сказал Мачихин. — Юля изучает искусство.
— А, искусство! — еще громче завопил Зураб. — Не музыку, случайно, изучаете? Нет? Жаль! А то как раз вышло замечательное постановление — читали?
— Читали, читали, — скороговоркой сказала маленькая блондинка. — Твоего Мурадели разделали под орех. Так ему и надо. Только при чем тут Шостакович с Прокофьевым, хотелось бы знать?
— А при том, дорогая Бэлочка, что все они бандиты! С большой дороги! Знаешь, чего они хотят? Они хотят развратить нас формализмом!
— В п-постановлении, между прочим, странная вещь, — сказал Мачихин. — Грузины и осетины, написано там, в годы революции были за советскую власть, а чеченцы и ингуши, к-как известно, боролись против. Это правда, Зураб?
— Как известно! Мне это, например, не известно. Чеченцев и ингушей в сорок четвертом выселили с Кавказа, вот это известно. Они немцам пособничали.
— Не все же поголовно пособничали, — ломким голосом проговорил очкарик, отхлебывая из стакана красное вино. — Как можно обвинять целую нацию? И выселять черт знает куда?
— Чего ты привязался, Володя? — Зураб налил себе вина. — Национальная политика — темная вещь. Как всякая политика, она служит государству. Если государство на кого-то рассердилось, то вот тебе и виноватая нация.
— Правильно, — подтвердил Николай. — Государство есть аппарат насилия. Не надо его раздражать.
— Неверно, — сказал очкарик. — Изначально государство возникло не для подавления своих граждан, а для их защиты, не раздражаться оно должно, а исполнять закон.
— Закон! — Зураб со стуком поставил стакан. — Где он? Ты голый теоретик, Володя!
— Ну, я бы не сказал, что голый, — усмехнулся юный очкарик. — Законы у нас есть. Даже больше, чем нужно. Появилось новое постановление — вот тебе и закон. Секретарь обкома надумает что-нибудь — тоже закон.
— Или статья в «Правде»! Вон написали, что появилось низкопоклонство перед Западом — и па-ашли обвинять!
— Не ори, Зураб, — сказал «боцман». — Про низкопоклонство, я считаю, правильно написали. Что хорошего в том, что свое забываем, чужое превозносим?
— А по-моему, так нельзя, — сказала блондиночка, сутулясь и оттого делаясь совсем маленькой, только голова над столом торчала. — Если я люблю Моцарта больше, чем Чайковского, значит, я преступница?
— Это значит, что ты несознательная, — объяснил Володя. — Но упаси тебя бог сказать, что паровоз изобрел Стефенсон, а не Черепановы, — в тюрьму угодишь.
— «В тюрьму угодишь», — передразнил «боцман». — Зачем опошлять серьезные вещи? Мы освободителями пришли в Европу, вон Ванечка до Кенигсберга дошагал, я на катерах до Польши добрался, Зураб кончил воевать в Венгрии — зачем же нам унижаться перед заграницей? Разве у них все так уж хорошо, а у нас все плохо?
— Я этого не говорю. — Володя нервным движением правил очки на тонком носу. — И я не виноват, Коля, что родился позже тебя и поэтому не воевал. Смею заверить, что…
— Да я и не виню тебя в том, что молодой. Только не надо иронизировать. Не в паровозе дело.
— М-мебель в Германии лучше, чем наша, — вставил вдруг Мачихин.
— Ну и что? Подумаешь, мебель! От кого, от кого, а от тебя, Ваня, не ожидал! — Николай залпом допил из стакана остаток водки и, морщась, помотал рыжей головой.
— Да просто запомнилось мне. Когда в Инстербурге вышел из госпиталя, я видел, наши офицеры т-трофейную мебель грузили, отправляли… П-понимаю, от нашей бедности эта трофейная горячка…
— Немцы полстраны разорили, как же не быть бедности!
— И до войны жили бедно. Н-но я не об этом… Рационализм заглушил в нас живое чувство, вот беда. Воля к жизни естественна. Но она непрестанно рождает в нас н-неосуществимые желания. Отсюда разлад. Если это глубоко п-понять, то можно научиться преодолевать волевые импульсы. Освободиться от страстей. Очиститься.
— Проповедь аскезы, — усмехнулся очкарик.
— Постой, постой. — Блондинка голубоглазо уставилась на Мачихина. — Я согласна, что надо преодолевать импульсы. Приобретательские, например. Могу проходить до смерти в обносках, сшитых из старой портьеры, — плевать. Но освободиться от страстей? Что это ты говоришь, Ванечка? Так можно потерять все человеческое.
— Точно! — будто молотком по гвоздю ударил Зураб.
— Да что вы, ребята? — тихо удивился Мачихин. — Читали Канта и ничего в нем не п-поняли? Преобладание нравственного долга над страстями, над бренным телом — в-вот истинно человеческое.
— Да, но из этого не следует, что люди должны подражать примеру самого Канта, — заметил Володя.
— Вот именно, — поддержал Николай. — Что ему до страстей человеческих? Точненько, по часам, ходил в свой университет. Сочинял теорию познания в благополучном Кенигсберге. Посмотрел бы он, что сделал с его городом Ваня Мачихин со своей армией!
— Или ходил бы по ночам, как мы с Ванечкой, на станцию разгружать вагоны! — засмеялся Зураб.
Володя сказал:
— Нет, я имел в виду другое. То, что он решил, что семейная жизнь мешает умственному труду, и остался до конца одиноким. Но твое подавление волевых импульсов, Ваня, это, кажется, не из Канта. Это Шопенгауэр предлагает освобождаться от гнетущих волевых импульсов с помощью эстетического созерцания…
Я слушала их разговоры с интересом — не то слово, но не знаю, как сказать, — просто никогда в жизни не было так интересно. Но все они курили беспрерывно, нещадно — и я не выдержала. Закашлялась, с трудом удерживая подступающую дурноту. Мачихин вывел меня на воздух — насилу я отдышалась…
На обратном пути, в электричке, я спросила, действительно ли он по ночам разгружает вагоны.
— Н-не каждую ночь, — ответил Ваня. — Раза два в неделю. На стипендию ведь не проживешь.
Мы стали встречаться. И не только в Публичке. Я ходила с ним в Русский музей, в Эрмитаж, и по-новому раскрывался мир искусства — Ваня судил о живописи не так, как я (нравится — не нравится), а серьезно, всегда пытаясь добраться до сути замысла художника.
— Но ведь то, что ты говоришь, и Володя, и Зураб, — это идеализм. Разве нет? Разве Кант не был идеалистом? — допытывалась я. — Ведь материя первична, а сознание вторично, идеалисты объясняли неправильно, наоборот. Разве нет?
— Все это г-гораздо сложнее, Юля, — мягко говорил Мачихин, словно втолковывая ребенку. — Диалектический материализм — одна из философских систем. Но не единственная. Гегель ввел диалектику как составную часть развивающейся мировой идеи. К материализму диалектика притянута н-несколько искусственно…
— Не может быть! — Я стояла на своем, затверженном в школе, институте. — Мир материален. И он развивается. От низшего к высшему. И мы познаем его в развитии.
— Не так п-просто, Юля. Познание вещей… ну, объективного мира… обусловлено познающим умом. Не надо путать познание с ч-чувственным восприятием. Существуют сверхчувственные духовные миры…
Он развивал непонятную мне систему взглядов, которой очень интересовался, — антропософскую теорию немецкого доктора Рудольфа Штейнера, работавшего в конце прошлого — начале этого века.
— А ты знаешь, моя фамилия по отцу — Штайнер, — сказала я. — Почти как у твоего философа. И у меня был дядя Рудольф.
— Так ты немка? В-вот как. Немецкий склад ума очень расположен к философии.
— Знаю. Мы проходили «Три источника и три составные части марксизма». Но я немка только наполовину. И поэтому мой склад ума…
— Понятно. А чем занимается твой отец?
— В сорок первом его выслали из Баку. Он погиб в ссылке. И дядя Рудольф погиб.
— Понятно, — повторил он и, остановившись, закурил папиросу, зажав огонек спички в ладонях. Дул сырой и холодный ветер с залива. Мы медленно шли по Невскому мимо «дворца дожей». — А у меня отец с-спился, — сказал Ваня.
Я стала осторожно расспрашивать. И узнала, что отец Вани — Мачихин Авдей Иванович — в юности рыбачил на Ладоге, а с началом мировой войны был мобилизован на Балтийский флот. «Ну а дальше, — сказал Ваня, — к-как в кино. Оптимистическая трагедия…» Это означало, что за морячка-балтийца взялись агитаторы — вначале анархисты, а потом уж большевики. Нет, Зимний Авдей Иванович не брал, его корабль ремонтировался в Ревеле. Но против Юденича воевал, и потом на Волге, на Каспии…
— На Каспии? Он был в Баку, в отряде Петрова? — спросила я.
— В Баку, кажется, не был. В Астрахани.
На бульваре Профсоюзов было пустынно, в голых ветвях тополей каркали, словно переругиваясь, вороны. Ветер бил в лицо колючим мартовским снегом.
Авдей Иванович Мачихин так и пошел по военной части, окончил курсы, стал краскомом, то есть красным командиром, а в двадцать втором женился на Екатерине Васильевне, по которой еще с юности вздыхал, когда приметил миловидную девочку с золотой косой в доме питерского рыботорговца, куда, бывало, привозил свежий улов с Ладоги. Поженились они, значит, а через год родился он, Ваня. Произошло это событие в Ижоре — неподалеку от этого городка Мачихин служил на знаменитом форту командиром батареи. И он хорошо продвигался по службе, пока что-то не случилось в 38-м: вдруг не состоялось крупное назначение, уже представленное на подпись наркому. В 39-м Мачихин был ранен на зимней войне, после госпиталя ему предложили отставку, но он, не мысля жизни вне армии, выпросил небольшую интендантскую должность в Ленинградском округе.