Питер Грин - Смех Афродиты. Роман о Сафо с острова Лесбос
— Привет, — сказала она.
— Как тебя звать?
— Ат-тида, — ответила она, слегка запнувшись на втором слоге. — А что, Мика и тебя нарисовать хочет?
— Н-ну да.
— Тогда тебе придется сидеть как приклеенной!
— Ничего страшного. Мне так даже нравится.
— Правда? — Она недоверчиво глядит на меня огромными серыми серьезными глазами из-под удивительно темных ресниц. — Да мне иногда вообще-то тоже. Когда мне хочется думать.
— Тебе-то о чем думать, глупышка? — сказала Мика дразнящим, но полным теплоты и симпатии голосом. Она явно привязана к Аттиде, несмотря на разницу в возрасте.
— Ну как о чем? О разном. Когда я сижу как приклеенная, мне нравится наблюдать за небом.
— Как меняются цвета и оттенки, — тихо сказала я.
Аттида перевела взгляд на меня:
— Да. Ты и вправду понимаешь.
— Слушай, Сафо, давайте-ка лучше начнем рисовать! — сказала Мика. — А то скоро солнце зайдет. — Неожиданно возникшее в ее голосе раздражение угадывается безошибочно.
— Давай.
Она посадила меня под старой яблоней. В руках у меня по-прежнему был свиток стихов.
— Возьми еще и перо, — сказала Мика.
Она заметно меняется, когда рисует или только собирается взяться за кисть: сразу взрослеет, становится доверительной, а подчас и язвительной. Девчушку-рабыню, которая дотоле о чем-то перешептывалась с Праксиноей, немедля отрядили в дом за пером.
Итак, я сижу «как приклеенная», тише воды ниже травы, с пером у губ, изображая поэтессу, которая ждет, когда ее посетит вдохновение. Мика с головой ушла в работу, только время от времени поднимает на меня глаза и, как я понимаю, не делает ни одного неверного мазка. Аттида полеживает на травке, разведя локти в стороны; ее подбородок покоится на сложенных чашечкой ладошках. Время от времени она поглядывает то на меня, то на Мику, но больше интересуется крохотными букашками, снующими туда-сюда вокруг нее. Мы молчим: нас окутывает такая дружеская тишина, что всем хорошо и без слов.
По тропинке к нашему дереву спускаются два сборщика со стремянками и корзинами — оба средних лет, с густыми седеющими волосами и бородами и одинаково изрезанными морщинами лицами и руками. Улыбаются, ничего не говоря, — видно, их тоже очаровала наша дружеская атмосфера! — ставят лестницы и тихо забираются ввысь, в позолоченную солнцем зеленую листву. Между тем тени в саду все удлинялись: то тут, то там сверху падала ветка, порой раздавался легкий скрип — это сборщику в конце концов удавалось оторвать неподатливое яблоко. Плечи Мики напряглись — как же, надо спешить, надо успеть, пока не зашло солнце!
Снова раздались шаги, на этот раз более легкие — это Фаний медленно спускается по заросшей травой тропке. Вот показалась его высокая фигура в легком летнем плаще для верховой езды; ноги обуты в белые сапоги до колен из оленьей кожи. Должно быть, он разменял пятый десяток, но ни в его волосах, ни в бороде — ни следа седины. У него длинные, по-старомодному причесанные волосы, заколотые на затылке золотой узорчатой булавкой. Он подпоясан широким, украшенным золотыми розетками ремнем, с которого свисает охотничий нож в чехле из мягкой кожи.
При виде отца Аттида мгновенно преобразилась — вскочила на ноги, распахнула объятия, и Фаний, добродушно смеясь, подхватил ее и посадил на плечи. (В памяти мигом всплыла сцена: Питтак и Андромеда… Это было еще в нашем милом дворике в Эресе… Сколько же лет прошло с тех пор? Девять? Десять?) Ноги у меня затекли; и я с трудом поднялась поприветствовать его, разглаживая складки на платье. Мика была до того поглощена своим делом, что даже не заметила его появления; когда же она оторвала глаза от портрета, чтобы свериться с моделью, ей пришлось с досады прикусить губу.
— Ах, Сафо!. — воскликнула она, — Ну зачем же ты пошевелилась!
Фаний шагнул вперед и поцеловал ее в макушку. Она так и дернулась:
— Ах, папочка, прости! Я не замети…
— Тише, крошка. Не надо. — Тут его взгляд упал на портрет. Затем он перевел глаза на меня и снова на портрет. — Хорошо, Мика. Очень хорошо.
Но чувствую, что-то не так. В его голосе заметен налет беспокойства.
— Правда, папа? Тебе действительно понравилось?
— Очень хорошо, — повторил он и направился ко мне. Аттида по-прежнему сидела у него на плечах. Он взял обе мои ладони в свои. (Однако же он не сказал, что понравилось!)
— Сафо, деточка, ты с каждым днем становишься все очаровательнее! Ну не странно ли, что талант и внешняя красота так редко уживаются в одном человеке! Право, очень уж ревнивые создания — боги! Ну, рассказывай без утайки, как тебе удалось обезоружить их?
Весь этот свой учтивый монолог он произносил, согнувшись в довольно неудобной позе — я такая крошка, он такой высоченный — и не выпуская моих рук из своих. Я подумала (но не сказала), что если бы и в самом деле обладала даром обезоружить богов, то лучше бы попросила сделать меня этак на голову выше ростом.
Улыбаюсь, скромно опустив ресницы, вежливо приседаю и отхожу в сторону. Аттида бросает мне быструю озорную улыбку. Мика, когда не занята живописью, снова становится нервической двенадцатилетней девчонкой, так что меня даже пронзает искорка жалости.
— Можно глянуть, Мика?
— Не знаю. Не думаю, что он окончен.
— Окончен, — сказал Фаний (не пойму, мне или дочери). — Вполне окончен.
Мгновение я молча изучаю портрет. Удивительная, блестящая схожесть, переданная самыми изящными оттенками и линиями. Но чем дольше я всматривалась, тем больше мне становилось не по себе. Мне показалось, будто я могу видеть под плотью и кожей кости черепа. В изображении на портрете (но где? в глазах? у губах?) был некий неуловимый элемент холодности и жестокости — свойство гладко отшлифованного мрамора, замерзшей поверхности моря, но… никак не живописи! Улыбка на первый взгляд кажется теплой и забавной, губы чувствительными и нежными, но… все равно присутствует некий налет чуждости, как если бы Мика, сама того не зная, написала привидение, одетое в мою плоть… Тут я услышала, как в глубинах моего рассудка эхом прозвучали слова тетушки Елены: «Дары богини могут быть опасны, Сафо. Придет время, и ты сама это откроешь — сделать это тебе придется самой. Некая часть твоего внутреннего «я» потеряна. Ныне и навсегда». «Нет, — говорю я себе. — Нет, нет! Какая опасная чушь!»
— Чудесно, Мика. Он мне очень нравится.
— Спасибо, Сафо! — Мика так и засияла от счастья. Но в лице ее я увидела странный, опустошенный взгляд, как будто она только что перенесла тяжкий недуг.
Фаний, глубокомысленно изучая меня, сказал:
— Иные портреты — из числа лучших — врастают в душу…
Пальцы мои переплелись и сцепились — только тут я вспомнила, зачем я в действительности сюда приехала. Я протянула ему свиток со стихами:
— Они в вашу честь.
В этих словах заключен тайный смысл: я вызубрила их наизусть, но Фаний прервал меня на полуслове.
— Ничего, милая. Я сам заслужу честь. — Его густые брови насупились (он что, передразнивал меня?). — Ты забыла, какие у меня способности оценивать талант молодых? — Нет, он не издевается. В его глазах глубокая печаль — печаль человека, которому ведомо будущее и который не в силах изменить его,
— Что ж, — сказал он, — нам лучше вернуться в дом. Твой погонщик мулов слишком неугомонный, Сафо. Пусть подождет. Это ему даже полезно.
Он остановился у калитки, ведущей в сад, и окинул взглядом — как, наверное, всегда делал его дед — склоны холмов с наполовину сжатыми пшеничными полями, ломящимися от плодов фиговыми деревьями и длинными рядами виноградников, позади которых простиралось море, окрашенное закатом в малиновый цвет.
— Правда, все кажется таким постоянным? Таким неизменным?
Я кивнула в знак согласия.
— Ничто не постоянно, — сказал он. Его длинные тонкие пальцы играли яблоневой веткой; вдруг неожиданно он сломал ее. — Мы можем делать только то, что должны делать, зная, что этого может оказаться недостаточно. Ты понимаешь меня? — говорил он так, будто здесь никого, кроме нас, не было.
— Понимаю.
— Тогда пойми еще вот что. За все, что ты сделаешь стоящего, я буду тебе благодарен.
Он повернулся и зашагал от калитки по вьющейся среди благоуханных розовых кустов тропинке, где через каждые пять шагов стояли увитые розами беседки. Аттида по-прежнему восседала на плечах у папаши, и раз-другой ей приходилось наклонять голову, чтобы розы своими шипами не растрепали ей волосы или, хуже того, не исцарапали лицо. Мика подмигнула и потерла глаза кулачками; в глаза мне бросилась россыпь веснушек под каждой скулой.
— Так и знала, что этим кончится!
— А что случилось?
— Да голова разнылась. И так каждый раз.
— Когда ты пишешь картину?
— Нет. — Она копалась в мыслях, стараясь подобрать слова. — Всякий раз, когда я пишу правильно. Но это значит — как бы тебе это объяснить — что-то вроде опустошения, бессилия… Даже не так, Сафо — это причиняет боль, как ничто другое. — Она прервалась, зевнула, как если бы ей иначе никак было не прервать свою речь. — Я так устала, Сафо. Прости. Просто устала. — Она повернулась, точно во сне, и последовала за своим отцом по тенистой тропинке. Праксиноя и девчушка-ра-быня, несшие рисовальные принадлежности, вопрошающе поглядели на меня. Я кивнула, и они понесли все это хозяйство в дом.