Николай Алексеев-Кунгурцев - Заморский выходец
— Мошно.
С Грозного бояре сняли белье и бережно перенесли с постели в ванну. Царь нежился в теплой воде, брызгал с веселым смехом в придворных, шутил. По-видимому, его здоровье значительно улучшилось. С этим и поздравили царя бояре, но стоявший тут же «дохтур» скептически улыбался. Около трех часов пробыл царь в ванной, и, когда его вынули и одели, он сказал:
— Мне теперь хоть бы в пляс пуститься и то нипочем!
— Косударь! Не надо много каварить… Спокой нушно, — сказал «дохтур».
— А ну тя, басурманин! Так я тебя и послушаюсь. Иди-ка ты вон и ненадобен ты мне вовсе.
— Твой воля, — пожав плечами, ответил доктор и, отвесив низкий поклон, вышел из комнаты. За дверью он встретился с Годуновым.
— Слышь, дохтур! — шепотом сказал ему тот: — Царю сегодня ведь, кажись, куда лучше?
— Ой, нет, нет! Никакой надежды. Сердце совсем плох… Маленький сердиться — и шабаш.
— Да ну?! Может ли быть?
— Тай Бог, чтоб до завтра прошил, вот что…
— Та-ак, — протянул Борис и, вместо того, чтобы войти в царскую опочивальню, повернул обратно и прошел к царевичу.
— Борисушка! — обрадовался тот. — Что скажешь?
— Ты бы, царевич, пошел к батюшке своему.
— А разве нужно? Больше недужится?
— Нет, ему лучше много. А так, проведать.
— Ладно, ладно! Пойдем.
— Нет, ты уж, будь добр, один иди, а я после приду.
— Хорошо, Борисушка, хорошо!
Когда царевич пришел к отцу, тот, сидя на постели, собирался играть с Бельским в шахматы.
— А, Федор! Проведать пришел? Чай, думал, что я уж ноги протягиваю?
Так неласково встретил сына Иоанн.
— Ну, Богдан, расставляй, — добавил он Бельскому. — У меня белые, мой ход. Эх, как б поладнее начать!
Грозный довольно искусно играл в шахматы, и терять партию ему приходилось очень редко. В последнем обстоятельстве, впрочем, играло немалую роль и то, что обыграть царя часто бывало равносильно добровольному обречению себя на смерть, а таких смельчаков, конечно, не находилось. Однако было опасно и слишком явно уступать Иоанну пальму первенства в игре. Поэтому, чтобы играть с ним, нужно было соблюдать величайшую осторожность. Бельский был мастер на это. Почему-то всегда выходило так, что, несмотря на прекрасную атаку с его стороны, победителем оставался царь.
На этот раз Иоанн начал свою партию очень успешно и хохотал над досадой, деланной, конечно, — Бельского.
В самый разгар игры пришел Годунов.
— А-а! Борис! Ну, что волхвы-то, чай, повесили носы? — спросил Грозный.
Борис Федорович замялся. Он как будто смущенно оглядел толпу бояр, молча стоявших у постели царя, и, смотря в поле, пробурчал:
— Н-да… Малость…
— Бориска! Ты чего бурчишь? Отвечай толком! — прикрикнул на него царь.
Годунов тяжело вздохнул, потом, наклонясь к Иоанну и смотря на него в упор, быстро вымолвил:
— Они сказали: день еще не прошел.
— Так, значит, я…
— Ты должен сегодня умереть.
Кровь ударила в лицо Иоанну.
— Как смеешь! — вскричал он, замахиваясь на Бориса, и вдруг захрипел и упал навзничь.
— Царь кончается! — воскликнул Годунов. — Зовите владыку и попов!
Духовенство почему-то было уже во дворце наготове.
Над бившимся в предсмертных судорогах царем начали совершать, согласно выраженной им при жизни воле, обряд пострижения в иночество. Обряд этот был окончен уже над мертвым. В монашестве его назвали Ионою. Царь помер! эта весть с быстротой молнии разнеслась по Москве.
Народ заволновался, зашумел, заплакал.
Любил ли народ Иоанна?
Да, любил: было «нечто», связывавшее царя с народом- это — ненависть к боярам. Смерть Грозного являлась тяжким ударом. Народу как-то не верилось, что не стало «царя Ивана Васильевича, царя Грозного».
— Извели его, батюшку! — мелькнула мысль у темных людей.
— Извели, извели! — шептали те, кому нужно было. — Извели! Бельский извел!
Глухое брожение начиналось в народе.
Едва прошел слух о смерти Иоанна, во дворец со всех концов Москвы потянулись бояре, окольничьи и других чинов служилые люди. Степан Степанович, имевший какой-то маленький придворный чин, и Марк Данилович также поспешили во дворец.
Марк видел царя Иоанна всего один раз, слышал о нем ужасные вести, но, когда взглянул на длинное, исхудалое, прикрытое монашеской рясой тело царственного покойника, ему стало грустно.
— Упокой, Боже, душу раба Твоего, отпусти ему воль ные и невольные прегрешения! — с глубоким чувством прошептал он, молясь над трупом Иоанна.
В палату то и дело входили бояре, окидывали покойника невнимательным взглядом, преклонялись перед телом почившего и спешили удалиться на поклон ц живому царю.
Молодой Кречет-Буйтуров не спешил. В его развитом, пытливом уме мелькали вопросы, и он тщетно пытался разрешить их. Чья жизнь только что окончилась? Жизнь ли великого мужа или жизнь безумца? Почему в почившем царе великое добро так было смешано с великим злом? Быть может, сильный ум видел вдали цель, незримую другим, и стремился к ней, и отсюда все его ошибки: разве знает ворон, что видит царственный орел с высоты своего подоблачного полета?
— Ну, будет здесь стоять! Пойдем, присягнем да поклонимся царю новому, — шепнул племяннику Степан Степанович.
Они вышли.
Новый царь Федор сидел в кресле, согнув спину, наклонив голову. Бояре присягали, подходили, кланялись ему, поздравляли со вступлением на царство — лицо Федора Иоанновича оставалось безучастным. Голова его заметно тряслась. Юный царь имел болезненно-старческий вид, его белокурую жидкую бороду хотелось принять за седую.
«Не в отца выдался сын! Кажись, не сможет он сделать ни зла, ни добра!» — подумал Марк, кланяясь царю после присяги.
Подле кресла царя стояли несколько бояр. Это были назначенные Иоанном руководители сыну: Бельский, Борис Годунов, Мстиславский, Юрьев, Иван Шуйский.
На этот «пяток» поглядывали чаще, чем на самого царя: все знали, что не от Федора, а от этих бояр будут сыпаться и опалы и милости. Надменнее всех из них казался Бельский: в нем было трудно признать недавнего покорного раба царя Иоанна. Борис Федорович Годунов скромно держался в стороне.
— Смотри-ка, — показал Степан Степанович племяннику на суетившегося маленького роста боярина.
Марк вгляделся и узнал князя Василия Ивановича Шуйского. Василий Иванович переходил от одного боярина к другому, перешептывался, покачивал головой.
— Чего это он?
— Известно, лисит лис, — ответил Степан Степанович.
Чья-то рука легла на плечо старого Кречет-Буйтурова.
Он обернулся.
— Ба! Дмитрий Иваныч! Ты как здесь?
Кириак-Луйп самодовольно улыбнулся.
— Э! Прискакал! Теперь, брат, мы иначе заживем.
— Что так?
— У Ивана-то царя я в опале был, ну, а у Федора иная статья: я и с Бельским в родстве, и Годунову не чужак.
— Вот как! Я не знал.
— Да. Пойду к царю на поклон.
— Слышь, Дмитрий Иваныч, заглядывай-ка ко мне в вотчину-то.
— Загляну, загляну. Дельце у меня есть для тебя.
— Какое?
— Будет время, покалякаем. Торопиться нечего. Прощай пока!
И Кириак-Лупп направился к креслу царя.
— Ишь, выйдет теперь в люди, черт! — завистливо проворчал Степан Степанович, смотря вслед Дмитрию Ивановичу, и подумал: «Напрасно я тогда хвастался перед ним новым тегиляем».
XVIII. Мятеж
Вьется, мечется, теснится в узких улицах, разливается по площадям, шумит и гудит людской поток. Всюду возбужденные красные лица. Руки сжимаются в кулаки и потрясают в воздухе топором, вилами, рогатиной, реже ручницей [27], саблей. Страшна эта толпа, как зверь, сорвавшийся с цепи. Для нее нет преград — она все разрушит, разметет и потопчет в своем неудержимом стремлении. А стремится она к Кремлю. Сотня стрельцов преградила было ей дорогу и была тотчас же смята, уничтожена: великан раздавил пигмея, и нет ему дела, что этот пигмей — его брат родной. Страсть затемняет рассудок; толпа-великан, толпа-зверь жаждет крови.
— За царя мы во! Себя не пожалеем! — орет какой-нибудь лохматый мужичонка, потрясая в воздухе дубиной. Он весь полон воинственного жара и, действительно, не пожалеет себя, как сейчас не пожалел он стрельца, быть может, своего кума, раздробив ему с размаху череп. Да, такой мужичонка страшен в своей ярости. А здесь было около двух десятков тысяч таких «мужичонков»! Идут, кипят живые людские волны. Но вот скала, перед которой бессилен их напор. Эта скала — Кремлевские стены и массивные ворота.
— Царя нам! Царя! К царю-батюшке нам надобно! — гудят крики, и на Фроловские ворота сыпятся сотни могучих ударов.
— Э! Братцы! Чего смотреть! Нешто не видали, что в Китай-городе снаряд [28] даром стоит? Взять его да и разбить ворота! — говорит толпе какой-то парень, по-видимому из детей боярских.