Николай Алексеев-Кунгурцев - Заморский выходец
Слезы сдавили горло Кати. Она вдруг закрыла лицо руками и заплакала. Федотовна даже испугалась.
— Да что это, дитятко! Господь с тобой! Ну, полно, полно, перестань! Уж коли тебе так грустно, хочешь, боярыню попрошу, чтоб тебя в сад погулять пустила?
— Пожалуй, — пробормотала девушка.
Как раз подошла и Анфиса Захаровна.
— Чего это она ревет?
— Печалится, что к обедне не поехали.
— Глупости одни! Дурит девка от безделья.
— Ну, матушка-боярыня, ведь и вестимо ей скучно. Пустила б ты ее хоть в сад погулять.
— Какое же теперь гулянье в саду? Грязно в нем, и снег еще не весь сошел…
— Погодка уж больно хороша.
— Да хочет, пусть идет. Только телогрею беличью пусть наденет… Слышь, Катерина? Да и на голову платок потеплей надень!
Сад боярина Кречет-Буйтурова был, без сомненья, остатком того леса, который некогда рос вокруг Москвы. Великаны-клены и двухобхватные ели и сосны, наверно, не были уже молодыми деревьями и в ту пору, когда Тохтамыш делал набег на Москву. В летнюю пору этот полулес-полусад был чудно хорош, но в это время года, в марте месяце, гулять в саду не могло быть очень приятным. Обнаженные деревья казались сумрачными, и с ветвей их, что слезы, скатывалась капля за каплей; дорожки были не все расчищены, и во многих местах лежали сугробы снега, а там, где прошла метла и лопата, нога вязла в жидкой грязи.
Катерина Степановна вышла в сад только потому, что дома было уже чересчур тоскливо. Она выбрала дорожку посуше, тянувшуюся вдоль изгороди, и пошла по ней печальная и задумчивая.
Быть может, первый раз в жизни она почувствовала себя несчастной и посетовала на грустную девичью долю! Не зная, чем заглушить тоску, боярышня запела простую печальную песенку. Сперва вполголоса, она постепенно пела все громче и громче, и скоро ее звонкий голосок разнесся по всему саду. Боярышне казалось, что песня сложена про нее саму. Она пела про девицу, тоскующую по милому дружку, и образ «милого дружка» мелькал перед ней в виде Саши Турбинина.
«Не лебедушку-то в клетку посадили, — говорилось в песне. — В клетку крепкую с затворами-замками — посадили девицу младую в тесну горенку, во терем стрельчатый. Ох, ты, терем-теремок ли высокий, с резьбою красной, хитросделанной! Что темница ты для девицы, что темница для красавицы. Али нет у бедной думушек о молодчике-красавчике, али нет у красной сердца во груди в высокой девичьей? День и ночь оно колотится, день-деньской тоскует девица, а настанет ночка темная, еще пуще затоскуется, слезы горькие из глаз сыпятся на подушку на пуховую. Как заломит она рученьки, ручки, руки свои белые, как застонет горько-жалобно: — Ай, да где же ты, соколик мой, ай, да где же ты, любимый молодец! Аль не знаешь ты, не ведаешь про тоску мою, про долю грустную? Аль тебе я опостылела, приглянулася иная молодица? Как настанет утро, утро ясное, отворю окошечко во терем, крикну ветру перелетному, крикну я голубке сизенькой, быстрокрылой крикну ласточке: — Ой ли, ветер, ветер перелетный! Побеги-лети до друга милого, побеги-лети, скажи ему, что с тоски моя изныла душенька! Ой ли, ты, касатка с голубкою! Понеситеся на крылышках в ту сторонку, в ту сторонушку, где лютый живет дружочек мой! Проворкуйте, прощебечите ему, что роняю слезы горькие, жду да жду, когда же милый мой порастворит двери горенки, за белые руки возьмет меня, поцелует жарко в уста алые, поведет к моей родимой матушке и к родимому батюшке, скажет им с поклоном низеньким: — „Вы снимайте-ка иконы с красного угла, благословите-ка святым благословеньем родительским вашу дочку на житье со мной: полюбилась мне она, приглянулася, за себя хочу ее в жены взять“»…
— Ай, Катерина Степановна! Да как же ты поешь ладно! — раздался возглас.
Возглас слышался откуда-то сверху. Боярышня остановилась как вкопанная и искала глазами того, кто крикнул. Неподалеку от себя она увидела выставившуюся из-за садовой изгороди голову Александра Андреевича.
— А ведь я, боярышня, к тебе перепрыгну! — промолвил Турбинин, улыбающийся, красный от волнения, и через минуту он уже стоял перед Катей.
XVI. Чем заменилась тоска
В первую минуту боярышня так была поражена неожиданным появлением Турбинина, что не могла вымолвить ни слова. Щеки ее пылали, кровь стучала в висках.
— Александр Андреевич! Вот не чаяла видеть, — наконец нашла она силы сказать.
— А нешто чаял я здесь очутиться? И в мыслях не держал. Случай такой выдался… Погуляем, Катя… то бишь, Катерина Степановна… Ведь как это вышло, — продолжал молодой боярин, идя рядом с Катей по дорожке. — Приезжаю я в церковь день — нет Кречет-Буйтуровых, приезжаю и другой, и третий — все нет и нет. Что за притча! Ну, думаю, в воскресенье-то, наверное, прибудут молиться. Ан, и в воскресенье нет. Я и подумать что не знал. Дай-ка съезжу в усадебку к ним, узнаю, что там такое стряслось. Подъезжаю и слышу: поет в саду девица, и голос показался мне похожим на твой. Привстал на стременах, заглянул за забор — и глаз оторвать не хочется: вижу, гуляет моя Катю… Катерина Степановна и песенку распевает… Что грустную песню такую, боярышня, петь надумала? Али тосковалось?
И Александр Андреевич так и впился в Катю взглядом. А она опустила глаза. Ей как будто страшно было встретиться с его взглядом.
— Да, тосковалось, — тихо ответила она.
Александр Андреевич словно обрадовался.
— Тосковала? А с чего ж это тоска напала?
Катя молчала.
— Боярышня!
— Ась?
— Серчаешь?
— Я? За что?
— За опросы мои.
— Чего же серчать?
— А что же не отвечаешь? Я вот тоже тосковал и, коли хочешь, скажу почему.
— Скажи!
— С того тосковал, что тебя не видел, — вымолвил Тур- бинин и сам подивился и испугался своей смелости.
— Пустяки говоришь ты, Александр Андреевич, — смущенно пробормотала Екатерина Степановна.
— Какие же пустяки, коли я извелся весь! — воскликнул боярин. — Знаешь, боярышня… э! Полно! Назову так, как зазывал когда-то!.. Катя, коли я дня тебя не вижу, сам не свой становлюсь. Что таиться, заполонила ты мое сердце, точно схватила его руками, вот этими самыми белыми, да и держишь, не пускаешь. Дороже ты мне матери родной теперь стала. Люба ты мне, ласковая моя, голубка, родная!
Кате хотелось и плакать, и смеяться от радости в одно и то же время. Сердце так билось, словно хотело выпрыгнуть из груди.
— А тебе я не люб нисколечко? А? — прерывистым голосом спросил Александр Андреевич и наклонился так близко к боярышне, что у той дух захватывало.
— Ответь же, ответь же, Богом молю!
Катя вдруг подняла глаза, посмотрела на боярина долгим светлым взглядом и ответила:
— Люб!
В то же мгновение руки Турбинина обвили ее, и один, другой, третий, без счету, поцелуй обжег ей щеки.
— Милый! Родной! Пусти! — вырывалась девушка и вырвалась, и побежала из сада, как испуганная козочка. А он бежал за нею и твердил:
— Любишь? Любишь? Приди сюда завтра… Голубка! Ангел!
— Приду! Приду, хороший мой! Только теперь пусти, пусти! — лепетала Катя.
Она не помнила, как добежала до крыльца, миновала сени, поднялась в горницы.
— Чтой-то ты чуть с ног меня не сбила! Экая оглашенная! — воскликнула Анфиса Захаровна, столкнувшись с дочерью в дверях. — Смотри, и телогрея на сторону съехала… Чего ты бежала, словно Мамай за тобой гнался?
— Так… Я… Я испугалась очень… — лепетала Катя.
— Чего еще?
— Мне показался там… Такой страшный… — лгала боярышня.
— Где? Кто? — уже иным тоном спросила боярыня. — Не у конюшен ли?
— Да, да!
— Так это домовой! Ишь, среди дня нечист выползает! Кто думать мог!.. Вечор его тоже видели… А все от того, что козла нет. Говорила ведь Степану Степановичу, а он все по- еле да после. Вот тебе и дождались! Среди дня прохода крещеным нет! — вскипятилась Анфиса Захаровна и пошла наводить справки, не видал ли еще кто-нибудь домового.
А Катя, скинув телогрею, опустилась на скамью и словно замерла, вся полная неведомого сладко-томительного чувства. Былой тоски — как не бывало.
XVII. Le roi est mort, vive le roi![26]
— Завтра казнь волхвам. Слышишь, Борис?
— Слышу, государь.
— Поди и объяви им. Я сегодня бодрее, чем вчера. Лекарь искупаться велел мне в теплой воде. Приготовлено?
— Сейчас будет готово, государь. Смешивают воду, чтоб была какая надобна.
— Скорее! Сегодня мне не терпится в постели лежать. А ты, Борис, чего стоишь? Иди, как приказывал. Потом приди сказать, какую волхвы рожу скорчат, как выслушают весть.
Годунов удалился. Почти тотчас же вслед за его уходом поспела и ванна. «Дохтур-немчин» попробовал рукой температуру воды и проговорил:
— Мошно.
С Грозного бояре сняли белье и бережно перенесли с постели в ванну. Царь нежился в теплой воде, брызгал с веселым смехом в придворных, шутил. По-видимому, его здоровье значительно улучшилось. С этим и поздравили царя бояре, но стоявший тут же «дохтур» скептически улыбался. Около трех часов пробыл царь в ванной, и, когда его вынули и одели, он сказал: