Яан Кросс - Императорский безумец
Я спросил: «Ээва, ты считаешь, что стоит так писать: «я была с тобою во всех твоих рассуждениях»? Ведь ты тем самым объявляешь себя его единомышленницей. Понимаешь? Согласной со всеми его дерзостями. Если он в самом деле говорил их императору. Как некоторые утверждают. Это тебе совсем бы не нужно».
Ээва посмотрела на меня: «Знаешь, я об этом думала. Опасность, что они меня за эти слова станут впутывать, очень невелика. Насколько я могу судить. И со мной пусть будет так, как будет, — но это нужно Тимо. Чтобы он чувствовал, что кто-то у него все-таки есть, кто не станет упрекать его. Хотя бы одна-единственная душа…»
Вторник, 26 июля
Я перечитал вчерашнюю запись. Ну, осенью восемнадцатого года Ээва все-таки еще не была единственная, кто не делал Тимо упреков. В то время и я его еще ни в чем не упрекал. И еще много позлее — тоже. Вплоть до минувшей недели. По крайней мере не так, как сейчас. Ибо сейчас доказательства его неоспоримой вины невероятным образом оказались у меня на столе.
Да, я снова принес бумаги Тимо к себе на стол.: Ибо все, что произошло с нами вечером в позапрошлую среду (я имею в виду разговор с господином Латробом), и все, что происходит с нами изо дня в день, корнями восходит к этим пожелтевшим листам. И кому известно их содержание, тот, бог мой, тот уже не может поражаться всему, что с нами происходит. Удивляться можно лишь одному: сколь поразительно перемешаны безумие и здравомыслие в душе и в уме моего зятя. И не только безумие и здравомыслие. Но и баронская узость, и человеческая широта видения. И то и другое одновременно. Вот как он пишет:
Рабство — установление и безрассудное и возмутительное…
Да-да. Это правда. Тем не менее, когда он пишет о своих предках, то пытается их выгородить.
Шестьсот лет прошло с тех пор, как наши предки поселились здесь на побережье, в соответствии с духом того времени они были доблестные и храбрые поборники христианства. Никто тогда еще не думал о международном праве, эти воинственные провозвестники веры считали, что идут святым путем, обещая неповинным коренным жителям вместо земного счастья и свободы вечное блаженство…
Только в самом ли деле они думали, что идут святым путем… Меркель[44] не считает, что они так думали. И я этого тоже не считаю. Я полагаю, что, если мой зять так о них думает, он, оказывается, более наивен, чем ему следовало быть.
В ту пору, когда рыцарей в их взаимных отношениях воодушевлял редкий для того времени дух чести и свободы, коренное население оказалось в ужасающем рабстве…
Этого он не скрывает. И он не считает, что винить в этом следует дикость населения. Как это делают те немногие немцы, которые вообще порицают порабощение местных жителей. А все же вот что он пишет:
Рыцари не видели в эстонцах и латышах себе подобных созданий, точно так же, как в Древнем Риме раба считали просто укрощенным диким зверем…
Хорошо. Только мой зять не замечает при этом, как он нравственно пристраивает своих соплеменников так, чтобы на них падала могущественная тень древних римлян! Как сияние их славы по его воле отражается на его соплеменниках, он отнюдь не задается вопросом: разве не должно быть коренного нравственного различия между бездушными язычниками, жившими на основе права сильного, и носителями учения христианского милосердия?!
Правда, о себе он здесь пишет:
Я не принадлежу к тем, кто мучит людей. В моем доме все свободны. Любого обездоленного раба я считаю своим ближним, своим братом, которого, как и меня, Господь создал для того, чтобы стремиться к достойной жизни… Я не принадлежу к тем вызывающим сожаление дворянам, благородство которых ограничивается их гербом и чье убожество скрыто под смехотворными румянами бесстыдства. Господа, вам всем известно, кого я избрал себе женой…
А об освобождении лифляндских крестьян, что десять лет назад было самым животрепещущим вопросом, об этом он пишет здесь столь странные вещи, что в первый момент это меня даже от него оттолкнуло.
Господа, если в результате преждевременного освобождения крестьян мы с вами и не будем испытывать трудностей, то я призываю вас подумать над тем, что выиграют крестьяне, когда увидят, что лишились защиты своего хозяина…
Боже мой, неужели Тимо на самом деле не понимал, что если он при его донкихотстве, может быть, и был крестьянам в какой-то мере защитой (до тех пор, пока сам был на свободе), то остальные помещики — девяносто девять из ста, ну ладно, девяносто пять из ста — каждый по-своему был угнетатель, грабитель, мучитель и кровопийца par excellence?[45] Неужели он этого не понимал? А ведь сдается, что и в самом деле не понимал. Потому что он пишет:
Наша добрая воля в вопросе освобождения крестьян завела нас слишком далеко, и дальнейших шагов мы делать не будем. Ибо вопрос ведь не в том, чтобы вскружить крестьянину голову пустым словом воля, а в том, чтобы утвердить благосостояние народа на твердой основе, при которой землепашец не утратит своего места…
Разумеется, та воля, которую вы десять лет назад дали нашим крестьянам, в большой мере осталась пустым словом. Никак не пойму, чего же все-таки хотел мой дорогой зять? Потому что он пишет:
Императору нужно освобождение крестьян лишь как повод для того, чтобы уничтожить то единственное сословие нации, которое до сих пор оказывало сопротивление крайностям тирании… Находясь во главе наших крестьян, мы нашли бы у них, если бы понадобилось, поддержку, чтобы силой выступить против насилия… (Господи, что за мысль!..) Мы все со стародавних времен воины Нам не занимать стать храбрых и умелых офицеров, и шесть лет назад мы красноречиво показали, как крестьянство создавало земские войска и как оно формировалось в полки. Наши крестьяне, само собою понятно, против нас. Мы можем рассчитывать на их поддержку только в той мере, в какой мы, будучи честными судьями и справедливыми господами, сумеем заслужить их почтение, уважение и любовь, если будем к ним относиться по-отечески. Иначе, как я уже сказал, мы рано или поздно превратимся в стадо семьи Романовых…
Мысль, что лифляндское дворянство могло бы во главе какого-то войска с оружием выступить против правительства, сама по себе дерзновенна… Особенно высказанная человеком, который тут же пишет, что он вовсе не мятежник и что цель его не производить революции, а воспрепятствовать грозящей революционной вспышке… Да-да, наверно, и мызники по-своему чувствуют, что правительство применяет к ним насилие. Хотя, по-моему, их лелеют в пуховых подушках… Но удивляюсь я не дерзостности его мысли о сопротивлении, а трагической наивности и смехотворности ее. Пугающей превратности его знания жизни. Той глупой вере, которую при его образованности и опытности трудно от него ожидать: будто помещик каким-либо способом может завоевать любовь крестьянина… Полки лифляндских крестьян под началом офицеров из почитаемых и любимых ими господ помещиков… Представляю себе: неутомимые, храбрые полупартизанские части серого крестьянства, с восторгом читающие в глазах своих замечательных офицеров приказы и бросающиеся выполнять их, прежде чем они высказаны… И замечательные офицеры (честные судьи и по-отечески заботливые господа!), мундиры которых пестреют орденами двенадцатого года, поднявшиеся на защиту рыцарского союзного договора, на гарцующих конях через своих кильтеров и бурмистров командующие ратью храбрых рабов: «Ребятки! Мушкеты на прицел!» (Другого оружия, кроме мушкетов времен Семилетней войны, у этого войска все равно бы не было.) «Мушкеты на прицел… по войскам царя-узурпатора… Feuer!»[46].
Милый мой Тимо, я скажу тебе, если взаимное уважение и любовь между мызником и крестьянином единственный для твоего племени выход (а Бог знает, может быть, иного для вас в самом деле и нет), то вы все — обреченное на смерть общество. Да, общество, которое уже давно само себя обрекло. Ибо над пропастью, за шестьсот лет выкопанной между крестьянином и помещиком, не перекинет мост никакая небесная или земная сила. Даже если бы одни с одной, а другие с другой стороны бездны своим разумом стремились навести этот мост. Ибо даже если бы они днем перебрасывали над ней балки и устанавливали опоры для пролета, все равно ночью, во сне, подобно лунатикам, они становились бы по обе стороны этой бездны и под воздействием слепого естества разрушали то, что своими руками сделали днем…
И все же… Муж моей сестры, во всяком случае в своей личной жизни, перекинул мост через эту пропасть. Правда, даже за это он заплатил тем, что его признали безумным. Тем не менее, насколько я могу судить, он нашел свое счастье. И я вынужден признать: не произойди того, что с ним произошло по политическим причинам, моя неистовая сестра была бы с ним счастлива. Вопреки всему тому дикому противостоянию, которое их окружает. И вопреки всей той внутренней недопустимости брака, откуда это противостояние и черпает силу. Мой зять справился с наведением моста. И если это признать, то следует сказать: из его поступка во все его бредни проникает некое чудесное, незащищенное, не допускающее отрицания зернышко правды… Смехотворное, конечно, а все же невытаптываемое.