Яан Кросс - Императорский безумец
— Граф Штединк? Ерунда!
— Почему? — спросила Ээва.
— Единственный граф Штединк был военачальником шведской армии в тринадцатом году. С ним у Тимо ничего общего не было. Штединки — шведский род. Все остальные Штединки — бароны. Будьте любезны! Этот единственный граф Штединк был при Павле шведским послом в Петербурге. Кстати, ему-то Павел и сказал свои знаменитые слова: «Каждый человек имеет значение, поскольку я с ним говорю, и до тех пор, пока я с ним говорю». Штединки, конечно, могут быть в России еще. Только не графы.
Я в нескольких словах рассказал Георгу о сообщении главного фискала. Я сказал: «Но кто-то должен стоять за этим именем. Кто же это?»
Георг налил себе и мне еще по кружке хорошего густого пива Михайлова дня, выпил и тыльной стороной руки провел по своим темным усам. Не знаю, почему он сказал все то, что сказал. Наверное, хотел внушить нам, что его брат, несмотря на его странную женитьбу и репутацию преступника, личность необычайная. Может быть, Георг хотел прежде всего в очередной раз сказать это самому себе. Бог его знает. Во всяком случае, он бодро, с офицерской хваткой выпил кружку до дна, велел слуге налить ему еще и стал говорить по-французски, но на всякий случай, когда слуга вышел из столовой.
— Madame, вы несомненно должны были слышать разговоры, которыми петербургские светские трещотки старались в свое время испортить вам настроение. От зависти и из женского любопытства, в силу чего подобные разговоры и возникают. Что Тимо будто бы ходил свататься к Марине Нарышкиной и получил отказ. Слышали ведь?
— Слышала, конечно, — сказала Ээва, подняв глаза от крохотных носочков, которые вязала. — В пятнадцатом году это как будто было…
— Ну да! — сказал Георг. — Но вы, должно быть, считали, что это просто злая выдумка. Ибо иначе зачем же тогда понадобилось бы Тимо отправлять вас учиться к пробсту Мазингу? При прямолинейности его действий?
— Этим я себя и утешала, — сказала Ээва.
— И все же, madame, в этих разговорах была правда. Только правда шиворот-навыворот, само собой разумеется, — продолжал Георг с удовольствием человека осведомленного. — Вы оба наверняка знаете, чья она дочь, эта Марина Нарышкина?
— Доводилось слышать, — сказала Ээва.
— По материнской линии она дочь фактической жены императора. Но вот Нарышкин ли ее отец, этого и сам сатана не знает. Ибо что касается ее младших сестер — одна умерла году в пятнадцатом, а второй сейчас двенадцать, — то все знающие люди считают их дочерьми не Нарышкина, а царя. Так что эта самая Марина (она вышла теперь замуж за графа Гурьева, о чем вы, наверно, слышали), эта Марина, во всяком случае, почти член царской фамилии. Даже больше то-, го, цари к своим детям часто бывали весьма нетерпимы, а к этой, ну, скажем, своей падчерице, император относился так по-отечески заботливо, будто Марина в большей мере, чем ее сестры, была его ребенком…
Я помню, мы сидели за утренним завтраком; в просветы между Ээвой, Георгом и самоваром в полосатом от тумана окне уже по-осеннему выглядел коричневый сад, в котором девушки срывали последние ярко-багровые яблоки и складывали их в берестяные короба. Оторвавшись от своих носочков, Ээва спросила:
— И какая же правда — прямая или шиворот-навыворот — была в этом?
— А та, — сказал Георг, — что план поженить Марину Нарышкину и Тимо в самом деле в то время существовал.
Ээва поглядела на Георга. Его глаза на бледном, слегка поблекшем сейчас лице стали особенно темными. Но она ничего не сказала. Она ждала от Георга пояснений.
— Да-да! — сказал он после паузы (он ведь был подполковником гвардии, он умел ходить с эффектной карты). — Существовал такой план. Но это был не план Тимо, а самого царя. И не Марина отказалась, а Тимо отшатнулся, когда понял намерение императора. Ибо его избранницей уже были вы. И я скажу от чистого сердца, о его выборе можно резонерствовать и так, и этак. Особенно если подходить к нему с точки зрения общих правил, не правда ли? Непреодолимая сословная бездна. Но факт остается фактом. Тимо переступил через нее. В обществе, конечно, это подавали как следствие отказа m-lle Нарышкиной. Иначе было невозможно. Иначе пришлось бы признать, что флигель-адъютант, полковник фон Бок отказался, можно сказать, от падчерицы императора — и ради кого? Кхм… И те, кто говорил, из них ведь никто вас, madame, собственными глазами не видел… Однако что из этого явствует и что я хотел этим сказать? Что в свое время император считал вашего мужа близким себе человеком и захотел приблизить его к своей семье!
Ээва молча перебирала спицами. Я сказал:
— Что касается выбора, который сделал Тимо, то цари сами подали ему пример.
— Кого вы имеете в виду? — спросил Георг.
— Да хотя бы Петра Великого. Он ведь тоже женился на…
Георг воскликнул:
— Якоб, вы меня все больше и больше удивляете! Это был самый великолепный аргумент Тимо. Когда он задумал жениться на Ээве, ему как офицеру полагалось получить согласие императора. И он написал царю: «Я полагаю, что ваше величество не может иметь ничего против брака, в некотором смысле и неравного, поскольку самый почтенный предок вашего величества всем другим предпочел девушку из простого народа…» Разрешение он получил, это так. Но его дерзкий аргумент с быстротой молнии «стал известен в придворном обществе. Кстати сказать, уже тогда в связи с этим были брошены в почву первые семена слухов, будто Тимо не в своем уме.
Зава сказала:
— Господин Георг, вы все это рассказали, для того чтобы подойти к графу Штединку?
Надо сказать, что напиток нашей выйсикуской пивоварни — зелье весьма внушительное. Не выпей Георг после легкого завтрака трех кружек, он, возможно, не стал бы, во всяком случае на первых порах нашего знакомства, не стал бы говорить того, что он сказал. На какой-то миг он сдвинул усы влево и зажмурил левый глаз:
— За этим графом Штединком не кто иной, как сам император. По-моему, Тимо должен был совершать большие траты, вращаясь среди Нарышкиных и им подобных. Государь знал об этом и его долги тех лет взял на себя.
— Поразительная милость!.. При том, сам он бог весть куда загнал Тимо… — Признаюсь, это вырвалось у меня непроизвольно, потому что я взял себе за правило (и уже давно) не комментировать вслух того, что слышу.
— Милость? — передразнил Георг. — Ну, скорее это попытка снять тяжесть с души. Попытка откупиться за шестьдесят тысяч…
Ээва расправляла бело-голубую полоску носочка на спице и рассматривала ее. Потом взглянула на Георга:
— Во всяком случае мне приятно, что вы относитесь к Тимо… с прежним уважением.
— К Тимо — несомненно, — сказал Георг. — И к вам, madame, тоже. К вам с новым уважением. — И добавил, что он тоже вряд ли сделал бы, не будь этого зелья, во всяком случае с такой непосредственностью, как у него получилось — В сущности, madame, я не умею к вам относиться… Вы слишком противоречите всем правилам. Однако… я начинаю понимать выбор Тимо.
Это было, надо сказать, со стороны Георга просто не по-баронски мило. Особенно в этой волне злобного злорадства, клочья пены которой, случалось, докатывались до нас из прихода и из более отдаленных мест. Неделю спустя, когда Ээва родила мальчика, Георг был еще здесь. И на крестинах он стоял в полной парадной форме и даже сам держал на руках малютку, когда приглашенный пастор Рюккер в этой самой желтой гостиной обрызгал водой рыжеватую головку младенца, и мальчик захныкал, а дядя Георг поднес его к своим усам и нечаянно при этом до крови оцарапал ему щечку Георгиевским крестом, так что ребенок совсем раскричался. Будто протестовал против того, что в честь дяди и крестного отца да вдобавок еще и деда его нарекли Георгом.
Через несколько дней дядя Георг уехал, взяв с собой в Петербург письмо Ээвы к Тимо. Письмо с сообщением о рождении сына для дальнейшего препровождения через начальника главного штаба князя Волконского бог его знает куда. Или для навечного желтения неизвестно в каких сверхтайных архивах с нацарапанной по царскому повелению пометкой: «Не разрешать!» Господи, да ведь Ээва уже отправила Тимо не меньше дюжины писем. Все, как ей было сказано, тому же князю Волконскому, для препровождения государственному преступнику. И все они бесследно исчезли, словно в бездонном колодце. Хотя все эти письма, насколько я мог судить по черновикам, которые она мне иногда показывала, были не только необыкновенно искусно написаны, но, по правде говоря, исторгали у меня слезу:
«Мой дорогой, я знаю, ты делаешь все, что в твоих силах, чтобы вернуться к нам. И ты знаешь, что ни одного шага, который не допускают твои убеждения, я от тебя не жду. Ты знаешь, как я была с тобою во всех твоих рассуждениях в наши счастливые месяцы, так же твердо я вместе с тобою и сейчас и пребуду во веки веков. Мой любимый, я немножко боюсь наступления трудного часа, как, наверно, боится каждая женщина, которая в первый раз к нему приближается. Но я знаю, что скоро мне станет легче: пусть ты и далеко, но ты неотъемлемо будешь со мной в нашем ребенке…»