Элиф Шафак - Ученик архитектора
Джахан учил дочь султана тому, чему выучился сам за время службы в зверинце. Он показывал ей, как по кольцам на срубе дуба определить возраст дерева, как правильно засушить бабочку, объяснял, почему смола превращается в сверкающий янтарь. Рассказывал, что страусы бегают быстрее лошадей и что полосы на шкуре каждого тигра составляют особый, неповторимый узор. Доверие, возникшее между ними, постепенно крепло. Дочь султана тоже о многом рассказывала погонщику. О своем детстве, о братьях и матери. Она была единственной девочкой среди многих мальчиков, сыновей султана, один из которых должен был унаследовать оттоманский престол, и, по собственному ее признанию, часто ощущала себя одинокой.
– Братья любят меня, но почти не обращают на меня внимания, – говорила Михримах. – Я на них не похожа. И поэтому я одинока. Скажи, ты понимаешь меня?
Джахан кивал. То, что несхожесть с другими влечет за собой одиночество, он понимал слишком хорошо.
Единственным человеком, о котором Михримах никогда не упоминала, был ее отец. Дочь султана и погонщик слона словно позабыли о существовании повелителя империи. При этом оба сознавали: если бы вдруг Сулейман случайно оказался в саду и стал свидетелем их разговоров, под ногами Джахана разверзлась бы адская бездна. Несчастного парнишку не только выгнали бы из дворцового зверинца, но и бросили бы в темницу, где он, всеми позабытый, томился бы до своего смертного часа.
* * *
Незадолго до того дня, на который была назначена церемония обрезания, в город пришла чума. Появившись на городских окраинах, в лачугах, расположенных поблизости от порта Скутари, чума распространялась быстрее пожара. Словно подхваченная ветром, болезнь перекидывалась из одного дома в другой. Смерть повисла над Стамбулом, подобно густому туману, который проникал во все закоулки и щели. Легкий морской бриз дышал смертью, вкус ее ощущался в каждом куске хлеба, в каждой чашке крепкого, горьковатого кофе. Люди старались как можно реже выходить на улицу, предпочитая многолюдным сборищам одиночество. Плеск вёсел и голоса гребцов стихли, ибо никто более не имел желания переправиться на другой берег. В эту мрачную пору жители Стамбула боялись себе подобных, как никогда раньше. Но больше всего они страшились разгневать Бога.
Ибо Бог, судя по всему, пребывал в состоянии крайнего раздражения и сурово карал за любую оплошность. Люди трепетали, если их кожи касалась чужая рука, если в ноздри им проникал незнакомый запах. Но еще сильнее они пугались, если с губ их срывалось неосторожное слово. Они запирали двери своих домов и закрывали ставни, ибо верили, что солнечные лучи распространяют заразу. Каждая улица превращалась в крепость, куда вход посторонним был заказан. Горожане говорили шепотом, ходили низко опустив голову и одевались как можно проще и невзрачнее. Тонкое льняное полотно уступило место грубым тканям; изысканные головные уборы были позабыты. Золотые монеты, хранившиеся в ларцах и глиняных кувшинах, перепрятывали подальше. Жены богачей более не носили украшений. Они одалживали скромные платья у своих служанок, надеясь этим завоевать милость Всевышнего. Никогда прежде в Стамбуле не приносили столько обетов совершить паломничество в Мекку или досыта накормить бедняков в Аравии. Жители города пытались заключить с Создателем сделку, предлагая Ему молитвы, жертвенных ягнят, благочестивые обещания. Но Господь отвергал условия этой сделки, и мор продолжался.
Недуг назывался юмрусук – слишком благозвучное имя для болезни, которая начиналась с опухолей, появлявшихся под мышками, на шее и на бедрах жертвы. Опытный взгляд мог без труда различить за этими зловещими симптомами лик Азраила, ангела смерти. Люди бросались врассыпную, услышав, что рядом кто-то чихнул. Да, порой болезнь начиналась с обычного чихания. Но вскоре тело больного покрывалось нарывами, которые стремительно росли. А следом приходили изнурительный жар и мучительная рвота.
Всему виной ветер, говорили люди. Ночной воздух, черный как сажа, был насквозь пропитан миазмами. Комнаты, где встречали свою смерть жертвы чумы, мыли потом водой с уксусом, белили известью, окропляли святой водой, доставленной из Мекки, и оставляли стоять пустыми. Никому не хотелось жить там, где обитает исполненный жажды мщения призрак.
Смерть не щадила не только бедных, но и богатых. Для некоторых это служило утешением, других же лишало последней надежды. Если болезнь поражала мужчину, его супруги начинали спорить, кому за ним ухаживать. Как правило, эта печальная обязанность доставалась старшей жене или же бесплодной, если таковая имелась. Иногда к больному посылали наложницу. Бывало и так, что человек, имеющий четырех жен и дюжину наложниц, умирал в полном одиночестве.
Трупы складывали на подводы, запряженные волами. Колеса этих подвод пронзительно скрипели, соприкасаясь с булыжной мостовой, а вслед за ними тянулся тошнотворный резкий запах. Городские кладбища на склонах холмов давно уже были переполнены. Подобно опухолям на теле умирающего, они стремительно разрастались, захватывая соседние земли. Людей хоронили в общих могилах, причем каждую новую делали шире и глубже предыдущей, дабы она могла вместить больше тел. Покойников погребали десятками, не обмыв и не завернув в саван. Лишь немногие удостаивались чести иметь надгробный камень. Печаль стала роскошью, которую мало кто мог себе позволить. Живые не считали нужным оплакивать усопших, ибо не сомневались, что вскоре и сами последуют за ними. Время дать волю скорби наступит лишь тогда, когда чума уйдет, рассуждали люди. Тогда уцелевшие родственники ее жертв смогут наконец облегчить слезами горе, терзающее их сердца. А сейчас печаль лучше припрятать подальше, запереть в тайнике души, словно солонину и сушеный перец в темном погребе.
Корабли, входившие в гавань, отправлялись в обратный путь неразгруженными. Караваны обходили Стамбул стороной. Болезнь пришла с Запада, откуда, как известно, приходит все зло. На путешественников, из каких бы краев они ни прибыли, смотрели с подозрением. Странствующие дервиши, кочевники, цыгане, бродяги возбуждали всеобщую ненависть.
В середине лета болезнь поразила великого визиря Айяса Мехмед-пашу – человека, которого считали всемогущим. Смерть его взбудоражила весь сераль. Выяснилось, что стены дворца, сколь бы прочны и высоки они ни были, не могут защитить его обитателей от чумы. Через несколько дней заболели несколько наложниц, и покои гарема накрыло темное покрывало страха. Ходили слухи, что Хюррем заперлась в своей опочивальне вместе с детьми и не впускает к себе никого, кроме султана. Супруга правителя собственноручно готовила пищу и даже сама стирала, ибо не хотела, чтобы кто-нибудь из слуг приближался к ней.
В зверинце умерли трое работников, все молодые. Тарас Сибиряк не заболел, ибо почти не выходил из своего сарая, и то, что смерть милует старика, казалось всем вопиющей несправедливостью. Разгул чумы продолжался, но времена, когда жители города сидели взаперти, миновали. Теперь они собирались в мечетях, церквях и синагогах, чтобы молиться и каяться, каяться и молиться. Мысль о том, что чума – это кара за греховные деяния и помыслы, все прочнее укоренялась в сердцах. Люди предавались пороку и тем возбудили гнев Господень. Они пошли на поводу у своей плоти, а плоть, как известно, развратна и похотлива. Неудивительно, что человеческие тела ныне расцветают черными розами.
Сердце Джахана судорожно сжималось, когда он слышал подобные речи. Он и верил им, и не верил. «Неужели Бог создал людей такими слабыми и несовершенными лишь для того, чтобы покарать их за это?» – с недоумением спрашивал он себя.
– Мы сбились с пути, – говорили имамы.
– Грех переполнил этот мир, – твердили христианские священники.
– Мы должны покаяться, – призывали раввины.
И люди тысячами следовали их призывам. Многие в те страшные дни сделались набожными и благочестивыми, хотя никто не мог превзойти благочестием султана. Вино находилось под строжайшим запретом, а виноделов подвергали строгому наказанию. Музыкальные инструменты сожгли на кострах. Таверны закрыли, двери борделей опечатали, притоны курильщиков опиума были пусты, как скорлупа гнилого ореха. Проповедники без конца повторяли, что грех и воздаяние переплетены в этом мире так же тесно, как пряди в косах одалиски.
А потом люди вдруг разуверились в том, что причиной мора являются их собственные дурные деяния. Это неверные, гяуры, еретики – словом, заклятые враги истинного Бога и истинной веры – наслали заразу на город. Страх превратился в негодование, негодование – в ярость. А ярость подобна раскаленному углю, который невозможно удержать в руках: необходимо швырнуть его в кого-то.
В июле в еврейском квартале, расположенном у башни Галата, начала орудовать настоящая банда. Двери мазали дегтем, на местных жителей нападали, а раввина, который пытался вразумить злоумышленников, забили дубинками до смерти. По городу поползли слухи, что иудеи отравили все колодцы, источники и ручьи в городе, тем самым вызвав чуму. Десятки евреев были арестованы и признались в совершенном преступлении. То, что сделано это было под пытками, казалось мелочью, не заслуживающей внимания. Как видно, евреев недаром изгнали из городов Саксонии, говорили люди. Не зря их сжигают на кострах в землях франков. Это племя приносит с собой несчастья и беды, ибо на нем лежит тень проклятия. Жиды похищают детей, чтобы использовать их кровь в своих зловещих ритуалах. Обвинения набирали мощь, подобно речному потоку во время половодья. В конце концов Сулейман издал фирман – указ, запрещающий распространять клеветнические измышления по поводу кровавых иудейских обычаев. Султан запретил преследовать представителей этого народа как отравителей, и постепенно волна ненависти к евреям улеглась.