Василий Шукшин - Любавины
Приехали поздно ночью. Разложили большой костер и при свете его стали сооружать балаганы. Это веселая работа. Парни рубили молодые нежные березки, сгибали их, связывали прутьями концы – получался скелет балагана. Потом на этот скелет накладывали сверху веток и травы. Внутри тоже выстилали травой.
Кузьма попробовал залезть в один. Там было совсем темно, и стоял густой дух свежескошенной травы. Кузьма лег, закрыл глаза.
А вокруг – невообразимый галдеж – разбирали одежду, захватывали лучшие места в балаганах, смеялись. Время от времени взвизгивала какая-нибудь девка, и кто-то из взрослых не очень строго прикрикивал:
– Эй, кто балует?
Костер стал гаснуть, а люди еще не разобрались. Кто-то из парней «нечаянно» попал в девичий балаган. Там поднялся веселый рев, и опять кто-то из взрослых прикрикнул:
– Эй, что вы там?!
– Петька Ивлев забрался к нам и не хочет вылазить, черт косой!
– Я это место давно занял, – отозвался Петька.
– Я вот пойду огрею оглоблей, – спокойно сказал все тот же бас. – Нашел, дьволина, где место занимать!
– Губа не дура, – поддержали со стороны.
Кто– то потерял друга и беспрерывно звал:
– Ваньк! Ванька-а! Где ты? Я тебе место держу!
Костер погас, а шум не утихал. Пожилые мужики и бабы всерьез начали ворчать:
– Хватит вам, окаянные! Завтра подниматься чуть свет, а они содом устроили, черти полосатые!
– Молодежь – под лоханкой не найдешь.
– Пусть хоть один проспит завтра! Самолично дегтем изгваздаю.
– Спать! – сурово сказал бас, и стало немного тише.
Кузьме нравилась эта кутерьма. Он понимал теперь, почему Федя любит покос. Это смахивало на праздник, только без водки и драк. Он лежал, прижавшись к чьему-то теплому боку, и беззвучно хохотал, слушал озорных ребят и девок. «Где-то Клавдя там моя», – с удовольствием думал он.
Он попал в балаган с пожилыми. В нем было тихо. Зато в соседнем ни на минуту не утихала возня. Ребята прыскали в кулаки, гудели. Иногда кто-нибудь негромко звал:
– Маня. А Мань! Манюня!
– Чего тебе? – откликались из шалаша подальше.
– Это правда, что ты меня любишь?
– Правда. Высохла вся.
– Что ты говоришь! Я тебя тоже. Поженимся, что ли?
– С уговором, что ты, перед тем как целоваться, будешь сопли вытирать.
В том и в другом балагане приглушенно хохотали.
– Я сейчас пойду женю там кого-то! – опять сказал бас, уже сердито. – Кому сказано – спать!
Кузьма никак не мог вспомнить, кому принадлежит этот бас.
Возня стихала, но потом опять все начиналось сначала. Опять слышалось:
– Маня! А Маня! Х-хых…
Маня больше не отвечала.
– Девки! Пойдемте саранки копать?
– Спите, ну вас, – ответили из девичьего балагана.
Понемногу все затихло. Скоро отовсюду слышался легкий, густой, с придыхом, с присвистом храп. Люди спали перед трудным днем, как перед боем, – крепко.
Поднялись, едва забрезжил рассвет. Отбили литовки и пошли косить.
Молодые не выспались, ежились от утреннего холодка, зевали.
– Господи, бла-аслави! – громко сказал высокий, прямой мужик с выпуклой грудью (Кузьма узнал вчерашний бас), перекрестился и первый взмахнул косой.
Литовки мягко и тонко запели. Тихо зашумела трава.
Шли вниз по косогору. Мужики – впереди.
Кузьму еще раньше Николай научил косить. Шел Кузьма в бабьем ряду за Клавдей. Клавдя была в том самом легком ситцевом платьице – с мелкими ядовито-желтыми цветками по синему полю, – в котором Кузьма впервые увидел ее, и подвязана белым платочком под подбородок, маленькая, аккуратная, броская, сама как цветок, неожиданный и яркий в тучной зелени долины.
Кузьма с радостью смотрел на нее. «Чего я, дурак, искал еще?» – думал он.
Клавдя часто оборачивалась к нему, улыбалась:
– Не отставай!
Кузьма не жалел себя. Работа веселила его; в теле при каждом развороте упругой волной переливалась злая, размашистая сила.
Косы хищно поблескивают белым холодным огнем, вжикают… Жжик-свить, жжик-свить… Вздрагивая, никнет молодая трава.
Ряд пройден. Поднялись по косогору и пошли по новому. К полудню выпластали огромную делянку. Стало припекать солнце. Прошли еще по два ряда и побрели на обед. Не смеялись.
Кузьма намахался… Руки, как не свои, висели вдоль тела. Упасть бы в мягкий шелк пахучей травы и смотреть в небо!
Кто– то показал на соседний лог:
– Любавины наяривают. О!… жадность, – все нипочем!
Кузьма посмотрел, куда указали. Там, на склоне другого косогора, цепочкой шли косцы. За ними ровными строчками оставалась скошенная трава, – красиво. Белели бабьи платочки. «Какая-то из них – Марья», – спокойно подумал Кузьма.
Вечером, когда жара малость спала, еще косили дотемна.
Кузьма еле дошел до своего балагана. Есть отказался. Только лежать!… Вот так праздник, елки зеленые! Ничего себе – ни рукой, ни ногой нельзя шевельнуть.
Клавдя пришла к нему.
– На-ка поешь, я принесла тебе.
– Не хочу.
– Так нельзя – совсем ослабнешь.
– Не хочу, ты понимаешь?
Клавдя положила ему на лоб горячую ладонь, наклонилась и поцеловала в закрытые глаза.
– Мужичок ты мой… Это с непривычки. Поешь, а то завтра не встанешь.
Кузьма сел и стал хлебать простоквашу из чашки.
– До чего же я устал, Клавдя!
– Я тоже пристала.
– Но ты-то ходишь, елки зеленые! Я даже ходить не могу.
– И ты будешь. Привыкнешь. Ешь, ешь, мой милый, длинненький мой…
– Ты больше не зови меня длинненьким.
Клавдя размашисто откинула голову, засмеялась.
– Что ты?
– Да я же любя… Что ты обижаешься?
– Не обижаюсь… а получается, что я какой-то маленький.
– Ты большой, – заверила Клавдя и погладила его по голове.
Кузьма усмехнулся – на нее трудно было злиться.
Опять развели костер и опять колготились до поздней ночи.
Кузьма с изумлением смотрел на парней и девок. Как будто не было никакой усталости! «Железные они, что ли?!»
Пришли ребята и девки от Любавиных, Беспаловых, Холманских, – эти гуртовались в покос отдельно, на особицу.
Здешние парни косились. Не было дружбы между этими людьми – ни между молодыми, ни между старыми.
Затренькали балалайки. Учинили пляску. В беспаловской родне был искусный плясун – Мишка Басовило, крупный парень, но неожиданно легкий в движениях.
И здесь тоже имелся один – Пашка Мордвин, невысокий, верткий, с большой кудрявой головой и черными усмешливыми глазами.
Поспорили: кто кого перепляшет?
Образовали круг.
Балалаечник настроился, взмахнул рукой и пошел рвать камаринского.
Первым в пляс кинулся Мишка Басовило. Что он выделывал, подлец! Выворачивал ноги так, выворачивал этак… шел трясогузкой, подкидывая тяжелый зад. А то вдруг так начинал вколачивать дробаря, что земля вздрагивала.
Зрители то хохотали, то стояли молча, пораженные легкостью и силой, с какой этот огромный парень разделывает камаринского.
Мишка с маху кидался в присядку и, взявшись за бока, смешно плавал по кругу, далеко выкидывая длинные ноги… Но вдруг он вырастал в большую крылатую птицу и стремительно летал с конца на конец широкой площадки. А то вдруг останавливался и начинал нахлопывать ладонями себя по коленам, по груди, по животу, по голенищам, по земле, сидя… В заключение Мишка встал на руки и под восторженный рев публики прошелся так по всему кругу. Это был плясун ухватистый, природный. Опасный соперник.
Пашка понимал это.
Он вышел на круг, дождался, когда шум стих… Кокетливо поднял руку, заказал скромненько:
– Подгорную.
Едва балалаечник притронулся к струнам, Пашку как ветром вздернуло с места и закрутило, завертело… Потом он вылетел из вихря и пошел с припевом:
Как за речкой-речеюЦеловал не знаю чью.Думал, в кофте розовой,А это пень березовый.
Пашка хорошо пел – не кривлялся. Секрет сдержанности был знаком ему. Для начала огорошил всех, потом пошел работать спокойно, с чувством. Смотреть на него было приятно.
Частушек он знал много:
Я матанечку своюРаботать не заставлю,В Маньчжурию поеду -Дома не оставлю.
Ловко получалось у Пашки: поет – не пляшет, а только шевелит плечами, кончил петь – замелькали быстрые ноги… Ухватистый, дерзкий.
С крыши капали капели, -Нас побить, побить хотели,С крыши – целая вода, -Не побить нас никогда!
Под конец Пашка завернул такую частушку, что девки шарахнулись в сторону, а мужики одобрительно загоготали.
Стали судить, кто переплясал. Трудное это дело… Пришлые доказывали, что Мишка; Поповы, Байкаловы, Колокольниковы и особенно Яша Горячий отстаивали своего.
– А что Мишка?! Что ваш Мишка?! – кричал Яша, налезая на кого-то распахнутой грудью (его за то и прозвали Горячим, что зиму и лето рубаха его была расстегнута чуть не до пупа). – Что Мишка? Потоптался, как бык, на кругу – и все! Так я сам умею.