Василий Шукшин - Любавины
– Давай, сосед.
– Ага.
Марья пить больше не стала. Сидела, облокотившись на стол, разрумянившаяся, красивая.
Федя упорно не смотрел в ее сторону. Пил и хмуро разглядывал туесок. Не закусывал.
Егор после каждого стакана вытирал ладонью губы и громко хрустел огурцом.
Выпили уже стакана по четыре. Пиво было крепкое, Игнатов подарок.
У Феди заблестели глаза, лицо помаленьку прояснилось.
– Макара искал? – спросил Егор.
– Ага, – Федя отодвинулся от стола. Закурил. – Пойдем прихватим бутылочку? – предложил он, глядя на Егора задумчивыми глазами.
– Хватит вам, – сказала Марья. – И так выпили… Чего еще?
– Ну, я пошел тогда.
– Будь здоров. Забегай когда…
– Ладно.
Федя ушел.
Марья некоторое время смотрела на дверь, потом призналась:
– Чудной какой-то. Большой такой, сильный, а его почему-то жалко. Как ребенок…
Егор поднял на нее помутневшие глаза, долго, непонятно смотрел. Потом сказал:
– Тебе всех жалко… – и отвернулся.
Вечером, когда пригнали коров, Марья вошла в избу с подойником, сообщила:
– Напился Федор-то… Поют с Яшкой песни. Хавронью выгнали из избы, – помолчала и добавила задумчиво: – Что-то у него есть на душе – грустный давеча сидел. Хороший он человек.
Егор молчал. Он тоже пил один и сейчас вспомнил некстати поляну у Михеевой избушки, Закревского.
Марья процедила молоко, вытерла со стола.
– Ужинать собирать?
Егор встал – он сидел на кровати, – пошел к порогу разуваться.
Марья проводила его глазами.
– Что ты, Егор? – Подошла, хотела сесть рядом.
Егор стащил сапог и босой ногой, не говоря ни слова, толкнул ее в живот. Она отлетела к столу и упала на лавку. Схватилась руками за живот, заплакала.
– За что же ты меня так?… Всю жизнь теперь будешь?… Господи…
Второй сапог снимался трудно. Егор перегнулся, лицо налилось кровью, верхняя губа хищно приподнялась – открылись крупные белые зубы.
В избе было сумрачно и тепло. Настоявшийся запах смолья от новых стен отдавал вином.
Марья, всхлипывая, разобрала постель, сняла с кровати подушку, одеяло, раскинула себе на полу.
Егор незаметно следил за ней.
Марья разделась, легла, отвернулась к стене и затихла.
Егор не спеша, мягко ступая потными, натруженными ступнями по прохладному гладкому полу, подошел к жене. Постоял.
– Устроилась?
Марья не ответила.
Егор нагнулся, осторожно, чтобы не захватить тело, забрал в кулак ее рубашку и коротким сильным рывком поднял жену. Марья с испугом смотрела на мужа. Егор тоже смотрел на нее – в упор, внимательно. Потом тихонько, невесело засмеялся.
– Што? – и вдруг привлек к себе, крепко сдавил в руках, теплую, обиженную.
Марья обхватила голыми руками крепкую шею мужа и заплакала всхлипами, горько.
– Дурной ты такой… Что ж ты мучаешь меня? Убил бы уж тогда сразу… Понял ведь, что ничего не было. Забыть не можешь…
– Ну, ну, ладно… – Егор скупо ласкал жену и о чем-то думал.
– По животу меня больше не трогай.
Егор отстранил ее, поймал посчастливевшие смущенные глаза Марьи, заглянул в них, отвернулся, глуховато сказал:
– Давай спать.
– 30 -
Наступил покос.
Школу бросили строить. Объединялись семействами и выезжали далеко в горы: травы там обильные, сочные, не тронутые скотом. Выезжали все. В деревне оставались старики и калеки.
Кузьма поехал вместе с Федей, Яшей Горячим и другими. Николай на покос не ездил – он в это время уезжал в город и нанимался подрядчиком готовить лес на сплав. На этот раз поехали Агафья и Клавдя, – у них свой, бабий счет: за то, что они работали на покосе, бабы и девки из других семейств должны были зимой напрясть им пряжи или выткать столько-то аршин холста.
Покос – самая трудная и веселая пора летом. Жара. Солнце как станет в полдень, так не слезает оттуда, – до того шпарит, что кажется, земля должна сморщиться от такого огня. Ни ветерка, ни облачка… В раскаленном воздухе звенит гнус. День-деньской не умолкает сухая стрекотня кузнечиков. Пахнет травами, смолой и земляникой. Разморенные жарой, люди двигаются медленно, вяло. Лошади беспрерывно мотают головами.
Зато, когда жара схлынет и на западе заиграет чистыми красками заря, на земле благодать. Где-нибудь далеко-далеко зазвучит, поплывет над логами и колками печальная девичья песня, простая и волнующая. Поют про милого, который далеко… И как тоскливо и холодно жить, когда неразумные мать с отцом выдадут за богатого дурака, некрасивого и грубого…
С лугов густо бьет медом покосных трав. Взгрустнули стога. В низинах сгущаются туманные сумерки, и по всей земле разливается задумчивая, хорошая тишина.
Выехали к вечеру, чтобы устроиться с жильем, переночевать, а с утра пораньше начать косить.
Ехали на четырех бричках. На трех разместились люди, четвертая была загружена граблями, косами, вилами и разным скарбом, который необходим людям вдали от дома: старая одежонка, посуда, ружья…
Кузьма сидел в одной бричке с Федей, Клавдя – в другой.
Бричка с бабами шла первой. Правил ею белоголовый парнишка Васька Маняткин, курносый и отчаянный. Свесился Васька набок, держит левой рукой ременные струны вожжей. А с правой тяжелой змеей упал в пыль дороги четырехколенный смоленый бичина… Орел!
Пара каурых рвет постромки. Бричка подскакивает на ухабах. А с нее вверх, в синее небо, летит песня. Что-то светлое, хрупкое – выше, выше, выше… Аж страшно становится.
Сронила колечко-оСо правой руки-и-и;Забилось сердечкоПо милом дружке-е-е…
Высоко! – коснулась неба и – раз! Упало нечто драгоценное на землю, в травы. Разбилось.
Охх!…Сказали – мил помер,Во гробе лежи-ит,В глубокой могилеЗемлею зары-ыт.
Плачут голоса. Без слез. Горько.
Надену я платье,К милуму пойду,А месяц покаже-етДорожку к нему…
Сплелись голоса в одну непонятную силу, и опять что-то живучее растет, крепнет. Летит вверх удивительная русская песня:
Пускай люди судят,Пускай говорят,Что я, молодая,Из дома ушла…
И вот широко и вольно, наперекор всему – с открытой душой:
Пускай этот до-омикПылает огне-ом,А я, молодая,Страдаю по не-ом…
Дослушал песню Кузьма, и защемило у него сердце: захотелось, чтобы дядя Вася был живой. Чтобы и он послушал дивную песню. И… взглянуть бы ему в глаза… Хоть раз, один-единственный раз. Понял бы дядя Вася, что в общем-то трудно Кузьме живется, слишком необъятный у него путь на земле и слишком нравятся ему люди. Порой трудно глаза поднять на человека, – потому что человек до боли хороший. Много, очень много надо сделать для этих людей, а он пока ничего не сделал. И не знает, как сделать. Иногда ему даже казалось, что с подлыми жить легче. Их ненавидеть можно – это проще. А с хорошими – трудно, стыдно как-то. Дядя Вася… он понял бы. Он много понимал. Со школой – это он правильно задумал. За это можно смотреть в глаза хорошим людям. А паразиты убили его… змеи подколодные.
– Что задумался? – спросил Федя.
– Так… Поют хорошо.
– Поют – да. Послушаешь, что они там будут делать!
– Мы долго там будем?
– Недели две, – Федя помолчал, улыбнулся и сказал, как большую тайну: – Я для того корову держу, чтобы летом на покос ездить. Шибко покос люблю. Молока-то я бы мог так сколько хошь заработать… На покосе люди другими делаются – умнее. А еще за то люблю, что там все вместе. Так – живут каждый в своей скворешне, только пересудами занимаются, черти. А здесь – все на виду. И робят сообща…
– Интересно говоришь, – отозвался Кузьма одобрительно, – мысли у тебя… хорошие. Вон кое-где мужики в коммуны организовались… Слыхал?
– Слыхать слыхал, – задумчиво проговорил Федор. – Поглядеть бы, что и как. Да поблизости от нашей Баклани-то нет их – как поглядишь?
Помолчали.
– Ты далеко был, Федор? – спросил Кузьма.
– Когда?
– Ну, когда Макара искал.
– А… далеко, – Федор сразу помрачнел. – В горы они подались. Макарка теперь атаманит. Там их трудно достать.
– А много их?
– С полста. Их в одном месте защучили было – отстрелялись. После этого и ушли. Теперь лето, каждый кустик ночевать пустит.
Солнце клонилось к закату. От холмов легли большие тени. Там и здесь с косогоров сбегали веселые березовые рощицы. Когда на них ложилась тень, они делались вдруг какими-то сиротливыми. Снизу, из долин, к голым их ногам поднимался туман, и было такое ощущение, что березкам холодно.
Бабы молчали. Мужики задумчиво смотрели на родные места. Курили. Далеко оглашая вечерний стоялый воздух, глуховато стучали колеса бричек и вальки.
Приехали поздно ночью. Разложили большой костер и при свете его стали сооружать балаганы. Это веселая работа. Парни рубили молодые нежные березки, сгибали их, связывали прутьями концы – получался скелет балагана. Потом на этот скелет накладывали сверху веток и травы. Внутри тоже выстилали травой.