На день погребения моего - Томас Пинчон
— А это не связано с неким..., — притворяясь, что листает досье, — месье Азефом, печально известным тем, что он взрывает Романовых и при этом отправляет в тюрьму своих товарищей, но, говорят, ищейки Социалистов-Революционеров наконец взяли его след...
— А, Евно, этот клоун. Нет, не совсем. Хотя, конечно, его имя всплывает уже много лет. Но его не достаточно, чтобы вызвать страх такого уровня. То, что возвышается над ними во тьме, за чертой — не новое ужасное оружие, а его духовный аналог. Жажда смерти и разрушения в массовом сознании.
— Ну и ну, весело. И ты проснулась однажды утром и обнаружила...
— Они исчезли не все сразу. Чуть погодя начинаешь замечать этот зловещий вакуум. Но я не видела смысла что-то спрашивать. Догадалась, что никто не собирается мне ничего говорить.
— Не хотели делиться информацией, которая могла бы тебя расстроить? Или воображали, что ты как-то в этом замешана?
— Чего бы они ни ожидали от меня в Будапеште, я их разочаровала. Но это может не быть связано с другими причинами отъезда. Может кто-нибудь угостить меня сигаретой?
Свежие цветы в комнате, серебряные кофейники и кувшинчики для сливок, булочки «дораш фэйсак», чрезмерно большой торт «Добуш», пирожные «Риго Янчи», дождь за окнами, из единственного просвета в темном небе спускается луч солнца на улицу Ваци, озаряя мрачные трущобы Поля Ангелов.
Мадам Эскимофф была бледна и напряжена. Лайош Галаш, один из местных медиумов, уснул в ванне и проспал там три дня. Лайнела Своума редко можно было увидеть не возле телефона, он что-то бормотал, с тревогой глядя на окружающих, или внимательно слушал расписание телефонных передач, на которое был подписан отель и которое было доступно всем гостям — слушал отчеты фондовой биржи, результаты спортивных соревнований, оперные арии, сообщения, которые нельзя называть...
— Почему бы эту чертову штуковину просто не пришить хирургическим путем к твоему уху! — возопил Коген.
— Есть идея получше, — ответил Своум, в этот момент пытаясь каким-то более чем равнодушным образом засунуть устройство в анус Когена, несмотря на наличие брюк.
Все потеряли терпение, пререкались даже молча...
— Словно с помощью телепатии, — весело предположил Рэтти.
— Нет. Они все говорили вслух. Телепатия в этих условиях была бы невозможна.
После разговора со стариной Рэтти к Яшмин, кажется, вернулось присутствие духа.
— Приятно видеть, что ты снова стала собой, — сказал Киприан.
— А кем я могла бы стать?
Они гуляли вечером и забрели на Шпиттельберггассе, где венцы обоих полов в безграничной страсти к бесцельному хождению по магазинам пристально изучали многообразие женщин, интригующе выставленных в освещенных витринах вдоль всей улицы. Яшмин и Киприан остановились перед одной из них, с витрины на них смотрела леди в черном корсете и соответствующей эгретке, у нее был несколько начальственный вид.
Яшмин кивнула на его явно восставшую плоть.
— Кажется, ты заинтересовался.
Она подозревала в мужчинах, в определенных мужчинах, иногда — желание подчиняться чужой воле, у Киприана она заметила это давно, еще в Кембридже. Она чуть ли не силком потащила его по улицам, подходила и осматривала кафе, пока не выбрала одно на Йозефштадт.
— Это, похоже, нормальное. Зайдем.
— Слишком элегантно. Мы что-то празднуем?
— Увидишь.
Когда они остались наедине, Яшмин сказала:
— А теперь поговорим о твоей ужасающе ненормальной половой жизни, Киприан, что нам с этим делать?
Зная, что он переходит даже самые широкие границы самосожаления:
— Должен признать, я — пассивный содомит в течение последних нескольких лет. Человек, чье удовольствие на самом деле никогда не имеет значения. Менее всего — для меня самого.
— А сейчас представь, что оно имеет значение.
Под девственно белой скатертью она подняла ногу, свою стройную ногу в тесно зашнурованном ботинке из бордовой кордовской кожи, и недвусмысленно положила кончик носка на его пенис. К его недоумению, этот член, которым дотоле пренебрегали, резво отреагировал.
— А теперь, — она начала ритмично нажимать и отпускать, — расскажи мне о своих ощущениях.
Но он недостаточно доверял себе, чтобы говорить, только нерешительно улыбался и кивал головой, и вдруг «кончил», почти болезненно, в брюки, заставив дребезжать фарфоровый кофейный сервиз и тарелки с выпечкой, масштабно залив скатерть кофе в попытке остаться незамеченным. Ресторан вокруг них оставался невозмутим.
— Ну вот.
— Яшмин...
— Твой первый раз с женщиной, если не ошибаюсь.
— Я, хм? Что ты, мы...нет...
— Разве нет.
— Я хочу сказать, если мы когда-нибудь на самом деле...
— «Если»? «На самом деле»? Киприан, я по запаху чувствую, что произошло.
Когда Киприана наконец вызвали в Венецию, у него в поезде было время подумать, он старался не забывать, что, в сущности, такие вещи не следует воспринимать слишком романтично — действительно, сколь фатальной ошибкой было бы воспринимать их так. Но, как оказалось, было бы чересчур ожидать того же от Деррика Тейна: обычно намного более молчаливый, внезапно он перешел на высокие тесситуры беспокойства, когда Киприан прибыл в пансион в Санта-Кроче, Тейн громко извергал то, что вскоре должно было превратиться в галлоны слизи и слюны, размазывая всё это по линзам покосившихся очков, грохоча бытовыми предметами, некоторые из которых были хрупкими и даже дорогими, разбивая безделушки муранского стекла, хлопая дверьми, окнами, ставнями, чемоданами, крышками кастрюль, всем, что могло хлопать и было под рукой. В тот же день, словно услышав во всех этих постукиваниях сигнал для себя, пришел ветер бора, доставая из своих тягостных мешков и психических расстройств с наветренной стороны свои повеления о сдаче в плен смертельной слабости и грусти. Соседи, которые обычно никогда не жаловались, хотя время от времени устраивали скандалы, начали жаловаться сейчас, и некоторые — с заметной обидой. Ветер гремел всей болтавшейся черепицей и всеми незакрепленными ставнями.
— Солнышко. Черт, солнышко, о боже, меня может стошнить. Меня стошнит. Нет ли у тебя заветной фотокарточки возлюбленного, на которую меня могло бы вырвать? Ты и не представляешь, черт возьми, ты только что полностью перечеркнул годы работы, ты —