Рюрик Ивнев - У подножия Мтацминды
Все это хорошо, но при чем тут лотерейный билет?
С этого я и хотел начать. Помню, что все мое детство прошло как бы под флагом лотерей–аллегри. Где только они не устраивались! Провинциальные города положительно не могли без них жить. Гулянья в садах, любительские спектакли и благотворительные вечера всегда заканчивались лотереями–аллегри. Мы всегда покупали билетики, но я ни разу не выигрывал, это становилось просто смешным, потому что не было ни одного человека, который хоть раз или два не выиграл бы. Я сначала старался казаться равнодушным, потом перестал скрывать свое возмущение такой несправедливостью, а позже начал гордиться, видя в этом признак избранности. Но в конце концов я понял, в чем дело. И понял как раз в Тифлисе, когда поднимался на фуникулере на гору Святого Давида, которую теперь называют Мтацминдой.
Сгущались сумерки. То здесь, то там вспыхивали огоньки. Я смотрел на город, похожий на красочный рисунок из сказок «Тысяча и одна ночь». Мне было четырнадцать лет. Жизни я не знал, но был уверен, что знаю ее больше всех. Кто–то рядом заговорил о лотерее–аллегри. И я вдруг вспомнил, что недавно в Карсе мама купила мне двадцать билетиков и, когда ни один не выиграл, сказала: «Это ни на что не похоже!»
Мы поднялись на самую вершину. Я еще раз взглянул на город. Было такое впечатление, что золотым звездам наскучило висеть в небе и они, как дождевые капли, начали падать на Тифлис. Я забыл сказать, что это было в мае и что запах акации прямо–таки дурманил голову. И вдруг я вспомнил, что Тифлис — мой город. Ведь я же родился в нем. И только в эту минуту я понял, почему я никогда не выигрывал в лотерее–аллегри: потому, что свой счастливый билетик я выиграл в день моего рождения. На большее счастье я не мог рассчитывать!
1921
Тифлис.
Троицкий мост
Я шел по Троицкому мосту в девять часов утра. Сверкало солнце. Март бывает замечательным в иные годы, и я спрашиваю себя: «Чего ты радуешься? Ведь это глупо!» У меня были свои дела и планы, как у всякого человека. Не помню, почему именно сегодня я решил идти пешком через Троицкий мост. Трамваи были похожи на игрушечные — такие чистенькие и свеженькие, как будто их только что вынули из большой коробки и папиросная бумага еще шуршит и топорщится. А я, чуть ли не единственный пешеход, иду по огромному горбатому мосту, словно объявивший бойкот городскому транспорту. Вода, солнце, утренний ветерок обычно навевают не только надежды на будущее, но и вызывают воспоминания о прошлом. Нет такого учебника, в котором объяснялось бы с достоверной точностью, когда и при каких обстоятельствах возникают те или иные воспоминания, как, например, объясняется то или иное явление природы.
И я принимал возникавшие в моем воображении предметы, например охапку пахучего сена, покатую зеленую лужайку или какую–нибудь узенькую тропинку в горах, среди зарослей дикого шиповника, с таким же спокойствием, с каким рабочий магазина принимает товары. Он о них не думает, он только их пересчитывает и не допытывается, откуда они взялись и каким способом изготовлялись.
Это смешно и даже глупо — любоваться утренней Невой, голубой, как море, и в то же время думать о какой–то маленькой речушке Карса–чай, находящейся, как говорится, за тридевять земель. И не только вспоминать, но и слушать звуки шарманки, от которой не осталось, вероятно, и следа, и видеть сквозь толстое стекло Времени маленькую птичку, которая вытаскивает из потертого и пыльного ящика маленькие, свернутые в трубочку желтые, зеленые или красные билетики, развернув которые ты мог прочесть о самых приятных вещах и событиях, ожидающих тебя в будущем. Ты проживешь до 105 лет, и у тебя будут трудолюбивые и послушные дети, внуки и правнуки. Все они будут думать только о том, чтобы окружить тебя таким трогательным вниманием, которым ты сам никогда никого не окружал. У тебя будет все, что считается самым лучшим на свете. И эту сказку тебе преподнесет маленькая птичка, несчастная пленница бородатого детины, получающего по одной копейке за каждый билетик. Но ты, глупый мальчик, меньше всего думаешь о своих будущих внуках, а жалеешь о потраченной копейке потому, что рядом за такую же копейку другой мальчик уплетает земляничное мороженое, щелкая языком от удовольствия. А ты теперь жалеешь, что, заглядевшись на «ученую птицу», пропустил мороженщика. Что ты, погнавшись за обещанным птичкой призрачным счастьем, упустил настоящее, реальное, воплощенное в земляничном мороженом.
Ну ладно. Все это давно прошло. Но откуда эта охапка пахучего сена? Что ей надо от тебя? Почему она вертится перед твоими глазами и не хочет исчезнуть? И ты опускаешь руки. Ты уже не принадлежишь самому себе. Ты принадлежишь этой великолепной охапке сена. Ты вдыхаешь ее дурманящий запах, и ты незаметно для самого себя идешь за ней, как в древности шли пленники за своими победителями. Но они шли с опущенными головами. Ты же держишь ее высоко потому, что ты идешь за высоким счастьем. Можно ли назвать высоким счастьем несколько часов, которые тебе случайно ли или по каким–нибудь своим соображениям отпустила судьба? Ты пытаешься себе ответить и не можешь. Все твои мысли заняты другим. Ты вспоминаешь охапку сена. Ты дышишь ее ароматом, но все–таки об одном ты подумай: не надо регистрировать волшебные минуты, не надо обозначать горячего человеческого дыхания теми или иными словами. Не надо играть словом «счастье». Каждое слово — это зерно, не занимайся химическим анализом.
Ну вот и пройден Троицкий мост. Наконец–то. Иначе я бы утонул в своих воспоминаниях. Теперь я уже иду по Каменноостровскому проспекту. Фонарь воспоминаний погас. Поднимаюсь на пятый этаж. Меня встречает мать с телеграммой в руке. Читаю: «Завтра в полдень приезжаю скорым. Вагон шесть. Встречай, целую». Подписи нет. Она в моем сердце. Мама готовит завтрак. Она ни о чем меня не спрашивает. А я думаю: как смешно все то, что прошло, и как радостно все то, что только что начинается.
1932
Ленинград.
«Бродячая собака»
«Бродячая собака». Уберите кавычки, и никто не обратит внимания на эти два слова, хорошо знакомые всем, кто жил не только в глухих провинциальных городах царской России, но и в крупных губернских и даже на окраине двух столиц — Петербурга и Москвы.
Но когда бродячая собака поставлена в кавычки и плакат с ее изображением водружен над литературным кабачком, и не где–нибудь на задворках города, а в самом центре столицы, на Михайловской площади, в соседстве с Французским театром и «Европой» — самой фешенебельной гостиницей того времени, то неосведомленный человек пожмет плечами, а когда узнает, что организаторы этого кабачка — не трактирщики, заботящиеся о ночном приюте для извозчиков, а самые утонченные эстеты Санкт–Петербурга — художник Судейкин и поэт Михаил Кузмин, — то уже совсем потеряет голову от удивления. Имена Бориса Пронина и пианиста Цыбульского тогда еще ничего никому не говорили, но они–то и собрали под своим еще никому не ведомым знаменем всех наиболее выдающихся поэтов, музыкантов и художников Петербурга.
Членами этого своеобразного «содружества» числились многие, но выступали здесь и проводили ночи (открывался кабачок в полночь) большей частью молодые деятели искусства. Здесь можно было часто встретить Николая Гумилева, Анну Ахматову, Осипа Мандельштама, Велимира Хлебникова, Владимира Маяковского, Василия Каменского, известную в то время поэтессу Марию Моравскую, писавшую только детские стихи, но такие, которые с особенным удовольствием слушали взрослые. Здесь часто бывали двое неразлучных, — их называли тогда «сиамские близнецы», — Георгий Иванов и Георгий Адамович.
Георгий Иванов, картавя и грассируя, читал стихи:
Я сплю еще, когда с рабочимиПод свист пронзительный гудкаИдешь ты в порт и, озабоченный,Не замечаешь ветерка.
Анна Ахматова, кутаясь в свою воспетую впоследствии многими поэтами «цыганскую шаль», приятным грудным голосом нараспев читала свои строки.
Я, один из самых молодых поэтов того времени, тоже хотел взбудоражить публику и, помню, тоже как–то прочел стихотворение.
Но все это было, так сказать, в минуты отдыха. Основная же цель этих вечеров или, вернее, ночей — искание новых слов в искусстве, споры о театре, о живописи, о новых формах поэтической речи.
У меня нет под рукой программы диспутов и докладов, читавшихся тогда, но этот пробел, я надеюсь, восполнят наши кропотливые собиратели сохранившихся документов того времени, афиш, газетных статей.
Запомнился мне приезд в Петербург «короля поэтов» Поля Фора, выступление которого состоялось в «Бродячей собаке». Не помню, кто ему присвоил этот титул, но он носил его с гордостью, очевидно уверенный в том, что получил его по заслугам.
В ту пору, когда впервые на сцене литературной жизни появились футуристы, было модным выражение «эпатировать буржуа». Всякая нарочитая оригинальность и оригинальничанье футуристов было рассчитано именно на то, чтобы поражать, изумлять и возмущать спокойную и размеренную жизнь буржуа, действовать наперекор их вкусам и традициям. Желтые кофты, яркие зеленые галстуки, а иногда и парчовая ряса, в которой, например, прогуливался по фойе театра на премьере «Мистерии–буфф» Маяковского издатель «Петербургского глашатая» Иван Игнатьев. Это было внешней, как бы лицевой стороной эпатирования. Обратная сторона была обращена на словесную эквилибристику, сформулированную Алексеем Крученых: