Рюрик Ивнев - У подножия Мтацминды
Бабушка, словно угадав мою мысль, сказала:
— Спать еще рано. Займись чем–нибудь, играй или читай.
И она опустилась в свое любимое кресло и начала дочитывать утренние газеты, без которых, как без гильз и табака, не представляла себе жизни.
4 февраля 1968 г.
Мушка
Ножницы щелкали, как голодные челюсти. Что это было — забава, минутный каприз или жестокость подростка? Его круглая, как крокетный шар, крепкая голова наклонялась то в одну сторону, то в другую. Он держал большие ножницы в пальцах, подвижных, как у дорогих фарфоровых кукол, появившихся у нас в конце девяностых годов девятнадцатого века (тайна этой подвижности заключалась в том, что суставы их пальцев были скреплены резинками).
Может быть, как раз в это же время эти ножницы искала белокурая женщина, утомленная стиркой или чавканьем зингеровской машинки, а они прыгали от радости, что оказались на воле, вместо того чтобы лежать неподвижно на столе, вдыхая запах ситца или сатина.
Ножницы ерзали сейчас в руках двенадцатилетнего шалопая. В их блестящих, как серебристая чешуя озера, лезвиях мелькали голубые лоскутки неба, зеленые полоски вагонов и черные косы рельсов. Затея мальчишки не была доведена до конца. Ему не удалось полностью остричь собачонку. Мушка вырвалась из его рук и, ловко перепрыгнув заросшую крапивой канаву, ринулась куда глаза глядят. Но ее глаза волей или неволей упирались в железнодорожную насыпь. Влача за собой ремешок ошейника, она, не успев оглянуться, оказалась в руках девочки. Мушка в эту минуту боялась всего, даже ласки, и, напрягая последние силы, вырвалась и кинулась под вагон. В руках девочки беспомощно повис ремешок от ошейника.
— Мама, мама! — закричала она схватившей ее в охапку женщине. — Собачка убежала!
Мать шлепнула ее по руке и, задыхаясь от волнения, проговорила:
— Вот осталась бы вместе с этой дурацкой собачкой на перроне!
Поезд тронулся. За окнами вагона проплывали фонари и виадуки. Мать раскрыла книжку. А девочка еще долго скулила:
— Мама, мама, а где же собачка?
Колеса стучали все сильней и сильней, и фуражка начальника станции, похожая на румяный блинчик, проплыла вслед за водокачкой, в последний раз кивнувшей головой поезду. В соседнем купе зашуршала вощеная бумага, и разнесся запах жареных пирожков.
Мушка, испуганная лязганьем железа, свистками и шипеньем пара, выскользнула из–под вагона и побежала напрямик; ей все равно было, куда бежать. Страх овладел Мушкой. Она не понимала, что все это означает. И зачем земля была так изуродована этими странными железными полосами, то прямыми, то косыми, то одинокими, то собранными в кучу. Попадались редкие прохожие. Она шарахалась от них в сторону. Мушка не понимала, что они не обращают на нее внимания, у каждого свое дело. Это были стрелочники, сцепщики, железнодорожные сторожа и торопящиеся на работу кондукторы.
Начинало смеркаться. Закачались в больших натруженных руках маленькие ручные фонарики, похожие на любительские фотографические аппараты, входившие тогда в моду. Пахло асфальтом, нефтью и свежей краской. Вдруг до нее донесся резкий стук. Мушка приостановилась. Незнакомый ей стук был заглушён другим, еще более непонятным и таинственным. Это промчался скорый поезд, волоча за собой шлейф заката.
Мушку охватила темнота, лишь изредка разрезаемая тонкими светящимися ниточками мигающих фонарей.
Мушке так захотелось пить, что она лизнула иссохшим языком какую–то железную трубку, оказавшуюся невкусной и к тому же неприятно гудящей.
Когда не знаешь, что делать, надо двигаться, и Мушка побежала: и снова кругом темнота, и бесконечные щупальца рельсов, и чертежи неведомых построек. Ей казалось, что она топчется на одном месте. Тяжело дыша, она легла, вытянула лапы и начала вертеть головой, как бы ожидая, что темнота рассеется и внезапно появится прежнее, знакомое, обжитое — дворик, палисадник, играющие дети и нежный голос: «Дай лапку» или «На, лови сахар»; но темнота не рассеивалась, голод усиливался и никто не говорил «Лови сахар». Она не выла, не лаяла, а спокойно лежала, как бы слившись с темнотой. У нее была черная шерсть с коричневыми пятнышками на лапках. С каким бы удовольствием она лизнула сейчас своим шершавым языком глаза и лоб того человека, который взял бы ее на руки, положив под ее животик теплую ладонь! Она не думала, но чувствовала, что собачья ласка более простодушна, чем человеческая, которая состоит из множества частиц, друг друга исключающих. Но сейчас она бы с восторгом приняла и эту несовершенную человеческую ласку. Да, собачья ласка фундаментальна, неделима. Посмотрели бы вы на Мушку, когда она, еще не остриженная шалопаем, вертела хвостом и заглядывала в ваши глаза! А сейчас она лежит в черном тесте ночи, не зная, что же будет с ней дальше. Она слишком устала, чтобы искать клад, который где–нибудь да находится. Клад необыкновенной душевной теплоты и ласки.
Зажглись огни зеленые, желтые, красные, гудела сталь, лязгало железо. Грубые голоса, как острые камни, прорезали темноту ночи. Пахло асфальтом, дымом, кожей. Мушка вдруг вспомнила террасу. Шел теплый летний дождь, пахло мокрой парусиной и грибами. Деревья, покачивались, как юноши, готовящиеся к танцу, Мушка прыгала, повизгивала и пугала кур, делая вид, что ловит их. И тогда все спрашивали, где же Мушка, если она убегала куда–нибудь далеко, а теперь никто не спрашивает и не спросит. И нет террасы и солнца, выплывающего из–за рассеявшихся туч, играющего на мокрых столбиках балкона, и нет солнечных зайчиков, забавно прыгающих по зеркалам и стенам застекленной веранды, и не пахнет грибами. И больше не кажется, что деревья передвигаются, когда широко распахивается дверь террасы. Но зато из темноты выплывает фигура парня в тужурке железнодорожника. Ему было некогда, он шел сменять дежурного по депо, и он успел только наклониться и слегка сжать ладонью правой руки холодный нос Мушки, и сейчас же пошел дальше, качая ручным фонарем, отчего пятна света запрыгали кругом, слегка напоминая солнечных зайчиков.
Мушка пошла за ним, повизгивая от удовольствия, но не решилась идти дальше. Внезапно она почувствовала такое тепло, как будто грелась на солнце, растянувшись на мягкой рогоже. Она еще ощущала на своем носу прикосновение руки того парня, который, сам того не замечая, подарил ей частицу своего тепла. И Мушке уже не казалось, что она заблудилась и что на свете существует только ночная темнота. И это тепло согрело ее, как маленькое одеяльце для собачек в тех домах, где любят животных. И ей уже не казалось, что все пропало и что больше нет ничего хорошего. Появилась надежда, что парень, возвращаясь с дежурства, возьмет ее с собой, а если даже и не возьмет, то как хорошо, что кругом ходят сцепщики, кондукторы, сторожа и чернорабочие и что, может быть, у кого–нибудь из них такая же теплая ладонь, как у того парня. И хотя ее продолжал еще мучить голод, она подумала, что, может быть, она только сейчас неожиданно наткнулась на тот клад неиссякаемой душевной теплоты, который многие ищут и не находят.
1930
Ленинград.
Лотерейный билет
У тебя нет ни шкафов, ни комодов, все твои вещи на извозчике; поезд пришел ранним утром. Во всех домах закрыты ставни. Это невероятно. Дворники подметают мостовые, скоро откроются булочные… Михайловский проспект теперь переименован в Плехановский. Я говорю про Тифлис. Теперь я ломаю голову, думая часто, почему именно это раннее утро врезалось в мою память, как врезается иногда лодка в песчаный берег. И когда я скажу, что у маленького домика с синими ставнями дворник уронил метлу, или что на балкон, столбики перил которого похожи на кегли, вышла пожилая смуглая женщина и начала выбивать ковер, или что луч солнца осветил парадную дверь, недавно выкрашенную масляной краской, и блеснул на медной ручке, как улыбка, которая прячется в уголке губ, чтобы не показаться слишком явной, друзья станут махать руками и кричать: «Ты зарапортовался! Ты обманываешь. Не может быть, чтобы улица, стены, балконы, окна тебе так хорошо запомнились. Ведь все это было не вчера».
Это тифлисское утро внезапно выплыло из памяти, как выплывают иногда чаинки, когда ты собираешься сделать первый глоток из стакана крепкого чая.
И я мысленно продолжаю свое путешествие по улицам моего любимого города, в котором каждый уголок мне кричит о том, что я был счастлив. А я вспоминаю об этом сейчас, как сквозь сон.
Ты входишь в пурню и не знаешь, пришел ли ты за лавашом или только для того, чтобы насладиться его запахом, всю прелесть которого может понять только тот, кто вдыхал его сам. Ты смотришь в глаза. И глаза смотрят на тебя. Разве это не томик стихов? Некрасивое слово Кура по–грузински звучит чудесно — Мтквари. Но дело не в названии. Сколько раз ты смотрел, как волны этой реки уносили поочередно то твою печаль, то твои надежды. Но твою любовь к Тифлису они никогда не уносили. Запах цветущей акации кружит голову. Тифлис неотделим от запаха акации. Не считай ее белых лепестков. Это все равно, что считать золотые звезды. Не думай о Мтацминде. Она сама думает о тебе, смотря на тебя сверху. А когда ты стоишь на ее вершине, она думает о твоем счастье.