Вальтер Скотт - Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 5
— Ни слова о Рэшли! Когда он чем-либо заинтересован, слух его становится так остер, что звуки достигают его ушей сквозь тушу Торнклифа, даже если она, как сейчас, плотно начинена говядиной, паштетом из оленины и пудингом.
— Учту, — отвечал я. — Но, перед тем как задать свой вопрос, я заглянул через разделяющую нас живую ширму и удостоверился, что кресло мистера Рэшли не занято — он вышел из-за стола.
— На вашем месте я не была бы в этом так уверена, — ответила мисс Вернон. — Мой вам совет: когда вы захотите говорить о Рэшли, поднимитесь на Оттерскоп, откуда видно на двадцать миль вокруг, станьте на самой вершине и говорите шепотом — и все же не будьте слишком уверены, что перелетная птица не донесет Рэшли ваших слов. Он четыре года был моим наставником, мы устали друг от друга и оба искренне радуемся нашей близкой разлуке.
— Как, мистер Рэшли оставляет Осбалдистон-холл?
— Да, через несколько дней. Разве вам не известно? Значит, ваш отец лучше умеет хранить тайну своих решений, чем сэр Гилдебранд. Когда дяде сообщили, что вы на некоторое время пожалуете к нему в гости и что ваш отец желает предоставить одному из своих многообещающих племянников выгодное место в своей конторе, свободное в силу вашего упрямства, мистер Фрэнсис, наш славный рыцарь, созвал семейный совет в полном составе, включая дворецкого, ключницу и псаря. Это почтенное собрание пэров и придворных служителей дома Осбалдистонов созвано было, как вы понимаете, не для выбора вашего заместителя, потому что один только Рэшли знает арифметику в большем объеме, чем это необходимо для расчета ставок в петушином бою, так что никого другого из братьев нельзя было выдвинуть в кандидаты на предложенное место. Но требовалась торжественная санкция для такой перемены в судьбе Рэшли, которому вместо полуголодной жизни католического священника предлагают карьеру богатого банкира. Однако не так-то легко собрание дало свое согласие на этот унизительный для дворянина акт.
— Вполне представляю, какие тут возникли сомнения! Но что помогло преодолеть их?
— Я думаю, общее желание спровадить Рэшли подальше, — ответила мисс Вернон. — Хоть и младший в семье, он как-то умудрился взять главенство над всеми остальными, и каждый тяготится своим подчиненным положением, но не может сбросить его. Если кто попробует воспротивиться Рэшли, то и года не пройдет, как он непременно в этом раскается; а если вы окажете ему важную услугу, вам придется раскаяться вдвойне.
— В таком случае, — сказал я с улыбкой, — мне нужно быть начеку: ведь я хоть и ненамеренно, но все же послужил причиной перемены в его судьбе.
— Да! И все равно, сочтет ли он эту перемену выгодной для себя или невыгодной, он вам ее не простит… Но подошел черед сыра, редиски и тостов за церковь и за короля — намек, что капелланам и дамам пора уходить; и я, единственная представительница дамского сословия в Осбалдистон-холле, спешу удалиться.
С этими словами мисс Вернон исчезла, оставив меня в удивлении от ее разговора, в котором так чудесно сочетались проницательность, смелость и откровенность. Я не способен дать вам хотя бы слабое представление о ее манере говорить, как ни старался воспроизвести здесь ее слова настолько точно, насколько позволяет мне память. На самом деле в ней чувствовались ненаигранная простота в соединении с врожденной проницательностью и дерзкой прямотой, и все это смягчала и делала привлекательным игра лица, самого очаровательного, какое доводилось мне встречать. Разумеется, ее свободное обращение должно было мне показаться странным и необычным, но не следует думать, что молодой человек двадцати двух лет способен был бы осудить красивую восемнадцатилетнюю девушку за то, что она не держит его на почтительном расстоянии. Напротив, я был обрадован и польщен доверием мисс Вернон, несмотря на ее заявление, что она оказала бы такое же доверие первому слушателю, способному ее понять. Возрасту моему было свойственно самомнение, а долгая жизнь во Франции нисколько его не ослабила; поэтому я воображал, что мои изящные манеры и красивая наружность (я не сомневался, что наделен ими) должны были завоевать расположение юной красавицы. Таким образом, самое мое тщеславие говорило в пользу мисс Вернон, и я никак не мог сурово осудить ее за откровенность, которую, как полагал я, до некоторой степени оправдывали мои собственные достоинства; а пристрастность суждения, внушаемая красотою девушки и необычным ее положением, еще возрастала, когда я думал о ее проницательности в выборе друга.
Едва мисс Вернон оставила зал, бутылка стала беспрерывно переходить, или, вернее, перелетать, из рук в руки. Воспитание за границей внушило мне отвращение к невоздержанности — пороку, слишком распространенному среди моих соотечественников в те времена, как и теперь. Разговоры, которыми приправляются такие оргии, были мне также не по вкусу, а то, что собутыльники состояли между собой в родстве, могло лишь усугубить отвращение. Поэтому я почел за благо при первом же удобном случае выйти в боковую дверь, еще не зная, куда она ведет: мне не хотелось быть свидетелем того, как отец и сыновья равно предаются постыдному невоздержанию и ведут те же грубые и отвратительные речи. За мной, разумеется, тотчас погнались, чтобы вернуть меня силой, как дезертира из храма Бахуса. Услышав рев, и гиканье, и топот тяжелых сапог моих преследователей по винтовой лестнице, по которой я спускался, я понял, что меня перехватят, если я не выберусь наружу. Поэтому я распахнул на лестнице окно, выходившее в старозаветный сад, и, так как оно оказалось всего в шести футах над землей, выпрыгнул без колебания и вскоре услышал уже далеко позади крики моих растерявшихся преследователей: «Го-го-го! Да куда же он скрылся?» Я пробежал одну аллею, быстро прошел по другой и, наконец, убедившись, что опасность преследования миновала, умерил шаг и стал спокойно прогуливаться на свежем воздухе, вдвойне благодатном после выпитого вина и моего стремительного отступления.
Прохаживаясь, я набрел на садовника, усердно исполнявшего свою вечернюю работу, и, остановившись поглядеть, что он делает, обратился к нему с приветом:
— Добрый вечер, приятель.
— Добрый вечер, добрый вечер, — отозвался садовник, не поднимая глаз, и я по выговору сразу узнал в нем шотландца.
— Прекрасная погода для вашей работы, приятель.
— Жаловаться особенно не приходится, — ответил он с той сдержанной похвалой, с какой обычно садовники и землепашцы отзываются о самой хорошей погоде. Подняв затем голову, чтобы видеть, кто с ним говорит, он почтительно дотронулся до своей шотландской шапочки и сказал: — Господи помилуй, глазам своим не поверишь, как увидишь в нашем саду в такую позднюю пору шитый золотом джейстикор![35]
— Шитый золотом… как вы сказали, дружок?
— Джейстикор. Это значит, кафтанчик вроде вашего — в обтяжку. У здешних господ другой обычай — им бы скорей распоясаться, чтобы дать побольше места говядине да жирным пудингам, ну и, разумеется, вину: так тут принято вместо вечернего чтения — по эту сторону границы.
— В вашей-то стране не повеселишься, приятель, — отвечал я, — нет у вас изобилия, нет и соблазна засиживаться за столом.
— Эх, сэр, не знаете вы Шотландии! За продовольствием дело б не стало — у нас вдосталь самой лучшей рыбы, и мяса, и птицы, уж не говоря о луке, редисе, репе и прочих овощах. Но мы блюдем меру и обычай, мы не позволим себе обжираться; а здесь что слуги, что господа — знай набивают брюхо с утра до ночи. Даже в постные дни… Они это называют поститься! Возами везут им по сухопутью морскую рыбу из Хартлпула, из Сандерленда, да прихватят мимоездом форелей, лососины, семги и всего прочего, — самый пост обращается в излишество и мерзость. А все эти гнусные мессы да заутрени — сколько ввели они во грех несчастных обманутых душ! .. Но мне не след так об этом говорить — ведь и ваша честь, надо думать, из католиков, как и все они тут?
— Ошибаетесь, друг мой, я воспитан в пресвитерианской вере, точнее сказать — я диссидент.
— Ежели так, позвольте протянуть вашей чести руку, как собрату, — торжественно проговорил садовник, и лицо его озарилось радостью, какую только могли выразить его жесткие черты. И, как будто желая на деле доказать мне свое благоволение, он извлек из кармана громадную роговую табакерку — муль, как он ее называл, — и с широкой дружеской улыбкой предложил мне понюшку.
Поблагодарив за любезность, я спросил, давно ли он служит в Осбалдистон-холле.
— Я сражаюсь с дикими зверями Эфеса, — ответил он, подняв глаза на замок, — вот уже добрых двадцать четыре года; это верно, как то, что меня зовут Эндрю Ферсервис.[36]
— Но, любезнейший Эндрю Ферсервис, если для вашей веры и для вашей воздержанности так оскорбительны обычаи католической церкви и южного гостеприимства, вы, кажется мне, подвергали себя все эти годы напрасным терзаниям: разве вы не могли бы найти службу где-нибудь, где меньше едят и где исповедуют более правильную веру? Вы, я уверен, искусны в своем деле и легко нашли бы для себя более подходящее место.