Иван Наживин - Степан Разин. Казаки
Ордын с интересом слушал умного мужика...
А его сын тем временем мучился и сгорал в изнемогающем от зноя саду. Ко всем его огорчениям в последнее время прибавилось новое, самое горшее из всех. По соседству с ними была усадьба московского дворянина Ивана Алфимова. И раз случайно, читая в саду, сквозь частокол Воин увидал его дочь, тихого ангела с синими, как озёра среди гор, глазами. И девичье сердце сразу отозвалось ему, но его репутация беглого, опального до того была прочна, что Алфимов, политик осторожный, ни за что не согласился бы назвать его своим зятем. И только вчера вечером, когда в тёмном небе теплились серебряные звёзды, сквозь частокол Аннушка испуганно сообщила ему, что отец её назначен воеводой в Самару и что они уезжают. И, тихо плача, девушка успела передать ему золотое колечко...
Что делать, что делать, что делать?!.
И вдруг над Москвой властно раскатился могучий удар грома. Прошумел тревожно ветер по листве. Закрутилась пыль... Шорин торопливо спустился с крыльца и вышел за ворота. Старый Ордын опять остался один. И снова мысль вернулась назад: да, от всего отказаться и уйти в пустынь...
Вспомнилась далёкая молодость в далёком «скопском» краю и то страшное разорение, в котором был тогда край после Лихолетья. Он ярко помнит опустевшие деревни, где часто в брошенных избах дотлевали трупы перебитых ворами-казаками крестьян, полуразрушенные монастыри, сожжённые усадьбы, разбойничьи шайки, перед которыми тряслись все, и стаи волков, которые бродили по дорогам в поисках за добычей. И вспомнилась его первая и последняя любовь, которая закончилась медлительной и торжественной свадебной обрядой: старики крепко держались старинки. И вспомнилась та удивительная весна, когда так пьяно пахли черёмухи, так сладко благоухала белая резная любка и так сладко пел соловей. А теперь она, Настя, чужой человек совсем. А сын, тот замкнулся и пошёл жизнью каким-то своим, скорбным путем... Никто и ничто его не держит – чего же ждать?...
Он заслышал вдруг шаги жены в сенях и взял первую попавшуюся книжку в руки, – то было «Учение и хитрость ратного строения пехотных людей», – чтобы не завязнуть с ней в каком-нибудь пустом и часто враждебном разговоре. Она вошла. Это была располневшая женщина в дорогом тяжёлом платье и в усыпанном жемчугом подубруснике из золотной материи, поверх которого был повязан белый расшитый убрус. Она уже перестала белиться и румяниться, и её пунцовые, налитые щёки были теперь от долгих притираний какого-то нездорового и неприятного вида. В заплывших, но вострых глазках её была, как всегда, враждебность загодя...
– А где же Воин-то? – сказала она. – Я думала, у тебя он...
– Не знаю...
– А не мешало бы... – поджимая губы, сказала она. – Отец, а ничего не видишь... Он словно пришитый торчит всё около забора алфимовского: должно, присушила какая...
– Будет тебе всё зря лиховаться-то!..
– Как это так зря? Что алфимовская-то девка, нетто ему в версту? Нашёл добро!.. Сперва острамил с побегом своим на всю Москву, а теперь...
Все вдруг бледно вздрогнуло, и ещё властнее раскатился над изнемогающей землёй гром. Густо-синяя туча с бронзовыми краями заволокла уже полнеба, и резко выделялись на ней дальние белые колоколенки. Всё было освещено каким-то жутким светом. И были тревожны голоса людей, и полёт птиц, и трепетанье листьев.
– Ты знаешь, что я об этих делах думаю, Настя, и потому...
Снова всё вздрогнуло, и сразу яро треснул гром и покатился, полный и могучий, в раскалённые дали.
– Свят, свят, свят... – испуганно крестясь, проговорила Настасья Гавриловна. – Ох, индо ноженьки не стоят, как испужалась...
Вихрь, крутя пылью, пронёсся над городом. Где-то захлопала ставня. Сразу потемнело.
– Аксютка... Нянюшка... – испуганно кричала уже в сенях Настасья Гавриловна. – Да куды вы все провалились?... Закрывайте окна... Нянюшка, а ты поди лампадки везде засвети... Да в поварню кто сбегайте: труба закрыта ли?... И...
Что-то фиолетово ослепило, и сразу что-то огромное и сухое сорвалось с неба и раскатилось по жаркой земле, всё потрясая. Деревья согнулись под набежавшим ветром. Вся Москва скрылась в косматой, зловеще бурой туче пыли... И вдруг раздался истошный крик:
– Матушки, родимые, поглядите-ка: у Рожества Богородицы загорелось!..
Но по крышам, по сухой земле и по листве уже застучали, зашлёпали первые крупные капли дождя...
XIII. Кровавый смерч
Через своих лазутчиков Степан проведал, что новый астраханский воевода князь И. С. Прозоровский спускается по Волге с ратными людьми и что в его распоряжении находится целых четыре приказа (полка), то есть около четырёх тысяч человек. Да говорили, что и с Симбирской Черты он снял ратных людей себе в подкрепление, и из Самары, и из Саратова. Сила собиралась немалая, тем более что московские стрелецкие приказы это совсем не то, что стрельцы астраханские. Степан призадумался: это могло быть и развязкой. Зовы со всей Руси к нему шли по-прежнему, но степной волк был хитёр и осторожен. Если, худо ли, хорошо ли, Москва справилась и с ляхами, и со шведами, то с ним-то справится наверное. С другой стороны, казаки всё сильнее тянули за зипунами. В его глазах зипуны эти большой роли не играли, но в этом направлении открывалась возможность, за неимением лучшего, сыграть роль южного Ермака.
И вот в начале марта Степан объявил поход на Персию. Станица встретила его великим ликованием и шумом, среди которого прошла как-то незаметно таинственная смерть Федьки Сукнина, который в последнее время всё что-то со старшиной «загрызался» и вдруг был найден на рассвете под стенами городка с пулей в затылке. Казаки лихорадочно и весело готовились к походу: струги ладили, оружие исправляли и чистили, припас всякий готовили... Выходить в море в марте было раненько, но как ни тихо шёл Прозоровский, всё же он был уже под Астраханью, и мешкать просто не было уже времени. И вот 23 марта, в ветреный, солнечный день, когда густо-синее море рябило мелкими белыми барашками, с криками, пальбой и великим чертыханьем и матерщиной подгулявшие казаки подняли паруса на своих двадцати четырех стругах и с песнями побежали к кавказским берегам. Огромное большинство из них о море не имело ни малейшего понятия, но, как известно, двум смертям не бывать, а одной не миновать, и к тому же с ними были запорожцы, которым морскую воду приходилось хлебать не раз...
И закрутился огненно-кровавый смерч вдоль опалённых берегов Каспия. Где стояли крепостцы, там казаки обходили препятствия сторонкой, а где защиты населению не было, там они жгли, грабили, насиловали, резали, погибали в крови и вине сами, но не щадили и людей. Не было того преступления законов Божеских и человеческих, которое осталось бы не совершённым казаками. И так длилось целый год, от северных берегов Кавказа до юго-восточных пустынь закаспийских. Их струги были переполнены золотом, парчой, камнями самоцветными, оружием драгоценным, тканями самыми дорогими и ясырем, то есть пленниками для продажи в рабство: вчерашние рабы только для себя хотели воли. У самого Степана жила в шатре, противно всем обычаям казацким, пленная красавица персиянка, Гомартадж, – что значит венец лунный – дочь славного воина и вельможи персидского Менеды-хана...
И так как добычи просто-напросто грузить было уже некуда, то повернули казаки на Свиной остров, к берегам кавказским. Там тотчас же начался шумный дуван. Но расстаться с разбоем не хотелось всё же: изредка делали казаки набеги на близлежащие на кавказском берегу городки, иногда возили они туда свой ясырь и отдавали его задёшево: насчёт кормов и самим было плохо, так как не хватало хлеба. Страдали казаки и от недостатка пресной воды и часто вынуждены были пить морскую воду, от которой потом болели...
Начались споры, что делать и куда путь держать. Нарастало часто беспредметное раздражение. Очень косились они и потихоньку ворчали и на атамана, который держал в своем шатре красавицу Гомартадж: не по-казацки это – ежели никому бабы держать нельзя, так, значит, нельзя и атаману. Мука о женщине терзала их железными когтями и наяву, и во сне. И на кой чёрт все богатства эти, ежели на них тут ничего не укупишь?... Падали духом... Вспыхнула какая-то болезнь, от которой стали многие помирать.
И вот раз жарким полднем, когда казаки изнемогали от зноя и среди тишины лагеря порхала только жалобная и нежная песенка тоскующей Гомартадж, вдруг раздался панический крик:
– Персюки!..
Прямо на Свиной остров от берегов Персии шла большая флотилия: то вёл ратную силу против воровских казаков сам старый Менеды-хан. С ним был и его сын, молодой красавец Шабынь-Дебей, который горел местью за плен, а может, и за позор своей единственной сестры, Гомартадж. В отряде хана были не только персы, но и наёмные кумыки, и горские черкесы, всего человек тысячи четыре, то есть почти втрое больше, чем было казаков. Казаки с криками бросились к оружию, а Гомартадж вскочила и замерла, вся уйдя в свои огромные, чёрные, прелестные глаза...